Пушкин. Частная жизнь. 1811-1820 - Александр Александров
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Публика оживленно обсуждала их; какой-то господин, поправляя галстух, сказал другому:
— Генералу Сакену, я слышал, пожалована от города Парижа золотая шпага с бриллиантами.
Секретарь Академии прочитал государям приветствие.
Потом молодой профессор по фамилии Вильмень, двадцати двух лет от роду, после короткого приветствия государю Александру прочитал конкурсное сочинение, увенчанное в этом году Академией.
После окончания речи президент обнял молодого человека и под шумные рукоплескания публики провозгласил его победителем этого года.
— Как он молод. И уже два раза увенчан Академией, — сказал один из присутствующих мужчин. — Помните, в первый раз это было за похвальное слово Монтеню?
— В котором было так много мудрых мыслей, — добавил другой.
— Немудрено, — едко усмехнулся третий сосед, — ведь он говорил о Монтене и не раз его цитировал.
После заседания Батюшков вышел на улицы Парижа. Каштаны стояли в зеленой дымке. Пахло весной. Он шел и думал, что век французской словесности, верно, прошел безвозвратно, чему немало способствовало тиранское правление Корсиканца. Правление должно лелеять и баловать муз, иначе они будут бесплодны. А Корсиканец вмешивался в дела Академии: он запретил принимать в ее члены Шатобриана, одного из лучших французских писателей, прочитав черновик его речи, всего за несколько неосторожных слов.
На Елисейских полях казаки палили костры и варили в котлах пищу. Играла балалайка, и двое бородатых казаков, раздетые по пояс, с крестами на шеях, плясали в кругу собравшихся товарищей и любопытных парижан.
Уж Париж мой, Парижок, Париж славный городок!Не хвались-ка, вор-француз, своим славным Парижем!Как у Белого царя есть получше города…
Балалаечник пел, ударяя быстрыми пальцами по струнам и встряхивая длинными русыми кудрями.
Распрекрасна жизнь Москва, Москва чиста убрана,Дикаречком выстлана, желтым песком всыпана…
Москва сгорела, и, наверное, поэтому хотелось в Петербург, который в этот момент казался невыразимо прекрасней Парижа. Батюшков вспомнил князя Юрия Александровича Нелединского-Мелецкого, у которого дом в Москве не сгорел, но который больше не хотел в нем жить, потому что считал оскверненным, продал и переехал в Петербург. «Вот и я подамся-ка в Петербург, хватит с меня: я въехал в Париж в восхищении, — думал он, — и оставлю Парижок, как ласково прозвали его наши солдаты, с великой радостью».
Звук балалайки доносился еще долго, пока он брел по Елисейским полям, где на него заглядывались дамы, сидевшие в этот весенний день на садовых стульях вдоль прогулочных тропинок по сторонам аллеи. Батюшков подумал, что дамы напоминают собою причудливый цветник, высаженный вдоль аллеи, так пестры и разнообразны были их одежды и зонтики. Нет, все-таки Париж хорош, но, братцы, домой хочется.
По тому ли по песочку шел Ванюша, шел-прошел,Шел Ванюша, шел-прошел, к душе Машеньке зашел:«Ах ты Машенька, Машуха, Маша горька сирота.Маша горька сирота, есть горячая слеза…»
Глава четвертая,
в которой лицеисты собираются в одной из келий, чтобы выпить рому. — История с гогель-могелем. — Скотобратцы. — Тырковиус. — Спартанец Вольховский. — Как Суворов кукарекал. — Надзиратель Степан Степанович Фролов. — Лабардан и лабрадор. — Последствия гогель-могеля. — Граф Разумовский делает отеческое внушение. — Встреча в лицейском саду. — Молодая Бакунина. — 12 июля 1814 года.
Лицеисты заметно выросли за эти полтора года. Взрослые юноши, иные уже с пробивавшимися усиками и бакенбардами, иные давно брившиеся, одни усердно долбившие камень науки, другие проводившие время в праздности, тем не менее все они шумно и заметно вступали в жизнь. Внимательно и чутко следила за ними светская публика, населявшая Царское Село, поглядывал в их сторону и двор.
Самому старшему из них, сироте Ивану Малиновскому (отец его, директор Лицея, недавно скончался) стукнуло восемнадцать лет. Форма сидела на нем куцевато, на локтях темнели заплатки — никто не заботился о новой; в Лицее экономили и часто формы не меняли, а на юношах сукно горело, как шелк.
Именно в келье Ивана, в лицейском просторечии Казака, и устроили скотобратцы, как теперь называли себя лицеисты, свою очередную сходку, которая, впрочем, отличалась от прежних сборищ намечавшимся потреблением горячительных напитков.
Здесь собрались лучшие из скотобратцев, ушастых и хвостатых, шерстяных и с копытами: вертлявый, с черными усиками. Обезьяна Пушкин, он же Егоза, он же Француз, его же, по стопам Вольтера, называли еще смесью тигра с обезьяной (так, как Вольтер прозвал когда-то французов вообще); Паяс Двести номеров Миша Яковлев, который, как и Обезьяна, ни минуты не сидел на месте; просто Тося, барон Дельвиг, который, напротив, спокойно подремывал на своем месте, полусидя-полулежа на кровати, убаюканный общим гамом; Большой Жанно, он же Иван Великий, любивший изображать своей вздрюченной елдой колокольню Ивана Великого, тоже, как и Казак, сильно выросший из мундирчика; да князь Горчаков, к которому не пристало прозвищ, а мундир, напротив, сидел как влитой, изысканно и щеголевато, как будто сшит был у другого, лучшего портного и из лучшей материи, — вот что делали привитые с детства, а скорее, даже воспринятые с молоком матери безупречные манеры аристократа-рюриковича. Казак генеральствовал над всей этой буйной компанией, нависая своей мощной фигурой и хрипя, как армейский служака на плацу перед солдатами.
Большой Жанно колотил яйца (разумеется, не свои, а куриные) о край миски. Паяс в медной ступке колол сахар, который до него щипцами надкусывал князь Горчаков. Обезьяна крутился под ногами, сгорая от нетерпения, и всем мешал, ничего не делая.
В дверях появился дядька Леонтий Кемерский и внес в камеру горячей воды в сосуде.
— Вот кипяточек-с, господа! Самовар поспел.
Казак подхватил у него сосуд, поставил на стул. Он на глазах стал обстоятельно ловок в движениях.
— Ссыпай сахар, Паяс! — приказал он Яковлеву, но, пока тот собирался, не выдержав, сам выхватил у него ступку: — Дай я сам! А где бутылка, Жанно?
— Сейчас, ваше превосходительство! — Большой Жанно выскочил из номера и через несколько мгновений вернулся с бутылкой в руке.
— Ямайский ром, господа! Гуляем, скотобратцы! — провозгласил он, потрясая бутылкой. — Здравицу Леонтию Кемерскому!
Негромко прокричали «ура-а!».
Леонтий довольно ухмылялся. Плутовские его глазки следили за всем с подобающим случаю пиететом.
— Дай я! — стали открывать бутылку, выхватывая ее друг у друга.
— А ты умеешь?
— Нет, дай я!
— Да, господа, раз сто открывал.
— Что-то не заметно…
Леонтий теперь смотрел со стороны понимающе и немного снисходительно.
Большой Жанно медленно, словно смакуя, стал наливать ром в большую белую фарфоровую чашку с цветочным орнаментом. Все с радостным ликованием переглядывались, прислушиваясь к бульканью, все словно присутствовали при тайных священных обрядах и чувствовали себя посвященными.
— Яйца! — приказал Казак, протягивая руку в сторону. — Давай сюда!
В мгновение ока проснувшийся Тося подхватил стоявшую рядом с ним миску с разбитыми яйцами, вызвав своим пробуждением гомерический хохот публики. Но сам он остался невозмутим.
— Как пожрать и выпить, тут наш Тося первый! — сказал Большой Жанно.
— Француз, ложку! — выкрикнул Казак. — Мешай! — приказал он.
Пушкин подхватил большую серебряную ложку и принялся помешивать в суповой миске чудодейственный напиток.
— Скотобратцы, вожделенный миг настал! — заверещал барон Дельвиг, сладострастно закатывая глазки и причмокивая.
Леонтий, стоящий в дверях, вдруг посторонился от толчка в спину, и из-за него показался тщедушный мальчик.
— Что это у вас, господа?
— А-а! Пан Тырковиус! — закричали ему. — Заходи, братец!
— Сейчас оскотинимся на славу! И в бордель!
— А что это? — недоверчиво заглянул в миску Тырков.
— Напиток богов — гогель-могель! Совсем детское питье! Лейте ему в стакан!
Стакан налили от души, до самых краев. Тырковиус отхлебнул немного, и личико его расплылось в блаженной улыбке.
— Вкусненько… — сказал он и снова отхлебнул.
— Еще бы! Настоящий ямайский ром! Пей, гусар!
Тырковиус залпом выдул весь стакан и снова протянул его Казаку.
— Пожалуйте повторить!
— Еще чего! Наливай мне! И мне! Давай! — засуетились и другие, наперебой протягивая стаканы.
Пушкин наполнял стаканы разливной ложкой.
— Ему! Ему! — указывал Казак.