Духов день - Феликс Максимов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Подуй мне на руки, пальцы заколели, не разогнуть, не сложить троеперстием, с твоими - не переплести.
Очень веселились и бесились званые и незваные на брачном пиру Михаила и Авдотьи.
Расставлены "покоем" были ломящиеся жратвой столы. Рассаживались кто во что горазд, без чванства, мозг из косточек высасывали, ломали с хрустом жареных курей, мазало сало по кружевным манжетам, в обширные рты текло, винтом завиваясь, молодое крымское вино из кувшинов, бокалы все перебили, и хрупали каблуками по осколочкам.
Пьяный в лоск Василь Кириллович Тредиаковский, литературный теоретик, карманный поэт Анна Иоанновны, подбоченясь, председательствовал за столом.
Умел Василь Кириллович уважить императорскую власть, глотка луженая, утроба поджарая, скакал по столу, губил фарфоровую сервировку и горланил без стыда срамные опусы на публику, потому как все оплачено из казны.
"Здравствуйте, женившись, дурак и дура,
Еще блядка дочка, тота и фигура!
Теперь-то время вам повеселиться!....
Квасник дурак и Буженинова блядка
Сошлись любовью, но любовь их гадка. ..."
Рёготом, клёкотом и великим хохотанием встречали виршеплета свадебные гости, такие рожи, что вспомнишь на сон грядущий и сплюнешь.
Очень хорошим и полезным человеком слыл беглый астраханский попович Тредиаковский, слагал оды, помпезные песни, мадригалы и позорные стихи, умел ввернуть эпитеты вроде "каплеросный" и "златомудрый", кропал любовные элегии и пастушьи песенки для придворных нужд, никакой работы не чурался, если платили господа по рублю за пламенную строчку.
"Мир, обилие, счастье полно
Всегда будет у нас довольно;
Радуйтесь, человеки.
Вовеки!
Торжествуйте вси российски народы:
У нас идут златые годы.
Восприимем с радости полные стаканы,
Восплещем громко и руками,
Заскачем весело ногами
Мы, верные гражданы!"
А не просто так выкомаривался перед грозной темноликой Императрицей Василь Кириллович. Не ради кокетства прилаживал на переносье полумаску венецейского бархата с носом Панталоне. Не зря клонилась на кружевную манишку большая, как у филина, голова.
Ничем Тредиаковский, заслуженный пиит Зимнего Дворца не отличался от ползающих в винной барде Анниных шутов.
Накануне его своими ручками избил по морде трижды за день начальник празднеств кабинет-министр Волынский: зачем, службу не желает понимать и протокол спьяну путает.
Поэт в России, если не с битой мордой - и не поэт вовсе а так себе дерьмо-человек.
Тростевыми масками скрывал Тредиаковский следы от высочайших оплеушин на скулах, орал заученно со стеклянными глазами рифмованные опусы во славу и бесчестие брату своему, Михаилу отступнику и Авдотье - калмычке.
Устал скоро, охрип, попросился до ветру, долго стоял на набережной, скалился против ветра, смотрел, не мигая, налитыми глазами на преисподнее сияние потешного дома на Невском льду.
Подневольных любовников так ни куска и не перехвативших на жирном пиру, свалили на ледяную кроватку, в чем мать родила, а чтобы из Ледяного дома не вздумали бежать, приставили охрану в двадцать рыл с позументами, прочный караул, табачные носы по ветру.
Как оставили их одних, калмычка Авдотья встала на колени перед ледяными образами, молилась долго. Потом прикрикнула на всхлипывающего от холода, голода и неправды слабого мужа.
Вышла, как есть, невеличка, к караульным. Торговать, так торговать.
Оголила женское место, дала пощупать - соскучились ведь мальчики без ласки, хорошие серьги из ушей вырвала и за потешку да золотишко выкупила у солдат бараний полушубок и флажку водки.
Растерла мужа водкой, закутала в теплое, и сама отхлебнула хмельного, не поморщившись. Сказала странным, хрипловатым голосом, как ребенку говорят, а не как мужу:
-Ну, Мишенька, ложись. Будем греться.
Голицын зубами клацал, клацал, да заснул, перебирал во сне тощими ногами, как собака.
Авдотья не спала, протянулась на спине, думала.
Обвела во сне тяжелые, как березовые грибы, безобразные бока свои, посмотрела на обезьяньи уродливые руки, усмехнулась с небрежней жесткостью, заговорила мысленно с Государыней.
- Сама себя обманула, матушка. Вот думала я, прокоротаю век свой в дурах, а помру - стащат меня в убогий дом, а оттуда во рвы. Ан по иному карты выпали - не дурой мне, а княгиней помирать. Прозван Квасником - а в камер-пажах выслужился. Губошлеп, юбочник да пьяница? Так что ж, среди твоих кобелей таких мало? Зато - князь, не хвост собачий, и капиталец при нем, и приданое у меня, не щепа, не солома. А что я лицом - выродинка, так и то не велика беда. Ты сама, матушка, прямых зеркал чураешься, страшна и губаста, как медведица, даром что в парчу и перлы разубрана. Лёд то по весне осядет и растает, а я останусь, подснежница.
Я детей рожу. А ты - бесплодна. Я свободной буду и богатой. А ты - в гробу скиснешь квашней. А что мёрзнем, что твой вельможный сброд глаза пялит - так не впервой. Служба у нас такая, привычные мы.
Орали за стенами Ледяного дома пьяные. Визжала зашибленная санным полозом собака.
Заворочался, заблажил во сне "молодой", рассеянно провела рукой Авдотья по сальным его волосам.
- Спи, Миша, спи. Это птички летят, колокольчики звенят.
Подтаял от лампадного и свечного жара лик Влахернской Богородицы - полились из миндальных глаз самоцветные пустячные слезы.
В ту чернобрачную ночь поклялась Авдотья Голицина, что не оставит прежних братьев и сестер своих в беде. БОльшую часть денег, которыми располагала решила отдать на тайные нужды верным людям: пусть живут уродцы, приживалы, еретники, акробаты, карлики, юроды, припеваючи, имеют пристанища, неведомые соглядатаям и льстецам. Пусть друг друга держатся изгои для вечной помощи, как отдельный от всех народ. Меж живыми людьми - люди навьи, мёртвые, которые срама не имут и везде проникают, незримые, как воздух.
"Не хочет Россия прямых, пусть терпит горбатых за мои медные и серебряные деньги, я беспородная княгиня, я все могу, придите и едите от меня все...
- в полубезумии от холода бормотала калмыцкая ледяная княгиня, проваливаясь в валяную дрему.
Авдотья Голицына умерла через два года вторыми родами в подмосковном имении Архангельском. А там голуби-вяхири гурлят, ясени шелестят и серебряные липы, хорошо умирать и спать без просыпу под соснами над старицей Москвы-реки у белой церкви.
Сам Голицын проскрипел до девяноста лет и погребен был в селе Братовщина, на древнем паломничьем тракте, ведущем к Троице-Сергиевской Лавре. Женат был уже по пятому разу и дети несчитанные народились от девочки моложе князя на сорок пять лет.
Вряд ли в предсмертном бреду, вспомнил он кареглазую Лючию и калмыцкую царевну-лягушку Авдотью Буженинову.
Но именно она, Голицина-Буженинова положила начало тайным поселениям Навьих людей, жители их - придворные и барские карлики и дурачки, разбросанные прихотью по всей России.
Будто чудь белоглазая, в легендах, тихо уходили они кто на отдых, кто на лечение, кто на вечную жизнь в крохотные деревни с камышовыми крышами. Были они приписаны к глухим садам, малым селам, где для маленьких людей всегда находилось посильное ремесло, помощь и утешение.
С годами окрепли Навьи люди, стали сметливее, умнее, незаметнее, научились и торговать и пускать деньги в рост, немало среди них было и образованных и крепких духом мужей и жен. По "длинному уху" с легкостью и быстротой передавались новости из дома в дом, из города в город, из поселения в поселение. Были подкупленные врачи и чиновники из больших людей, которые за взятку на чью угодно руку работать будут.
Порой грозной силой считались приписанные к дворам или безместные карлики. Сила их была во всепроникающей осведомленности, на маленьких людей и господа и холопья обращали внимание не более чем на кошку или птичку в клетке. Не стеснялись ни о тайных делах говорить, ни блудить, ни подделывать государственные бумаги - мало ли что за умалишенный в углу копошится, да кочетком кричит.
Невдомек потом в каземате свергнутому временщику или казнокраду, кто его до сумы или до тюрьмы за немалую мзду довел, все тайны тайному недоброжелателю продал.
Но такими способами Навьи Люди пользовались редко. Нужна им была не власть, не почести, а лишь спокойная жизнь, без надзорного глаза и царевой воли.
И законы свои были, и мировой суд, и церкви при деревнях, чаще всего Навьи Люди выбирали себе места отдаленные от людских поселений, то садовые хозяйства, то охотничьи угодья.
Торговали с миром неоткрыто, через подставных лиц, и где хранили нажитые и завещанные в общину богатства - лишним людям не сказывали.
Смертью никого из членов общины не казнили, самым страшным наказанием было изгнание навек, называли его "отторжением" и боялись, пуще антонова огня.