Духов день - Феликс Максимов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но не подчинился Кавалер на этот раз, вышел из воды, сел по-турецки рядом с Царствием Небесным на мостках, поймал его руку - залубеневшую от возраста, жилистую, но не поцеловал - так держал, как голодный хлеб на ладони держит прежде чем поделиться.
Заглянул карлику в глаза. Стало хорошо. И тихонько сказал Кавалер Царствию Небесному:
- Вырос я безотцовщиной. Сам знаешь, как мою колыбель в дом поставили, отцов гроб со двора вынесли. Долгие годы искал тебя, в сновидениях ли, в потаенных мечтах, как дети отца ищут утром на Рождество, когда в окнах белым бело и яблоки между рамами так пахнут... И хвоя, и алые ленты и корка цитронная и кухаркины пироги. А отец там, близко, толкни дверь и увидишь батюшку. Стоит он, большой, медведюшка, голова в потолок, смеется... Хвать в охапку и поднимет к лицу и поцелует не по матерински и по плечу хлопнет, скажет: "Смотри, сынок, снег выпал...
Пойдем на ледяные горы кататься с хохотом, будем покупать глупости на сочельном базаре, вороных запряжем в летучие санки и вдвоем поскачем под снежный свист, в гости цыганской рысью. Сызмала хотел небывалого. Завидовал дальней родне - вот стоит, пыжится чужой мальчик, только ему скажешь поперек слово - а он - к отцу бежит жаловаться. И я бы побежал, да не к кому. Толкал дверь, а за ней - никого. Отцов портрет овальный в пыльной раме скучает, только в родительскую субботу велят затеплить свечу перед образом страстотерпца Бориса. В годовщину дозволено на могилу уронить гиацинт. И на Пасху яичко раскрошить и хлебец изюмный подать нищему на помин души.
Няньки приговаривали: мать твоя - из живого мяса, а отец твой - лежачий камень, под него вода не течет.
До тех пор, как не заговорил ты со мной, невдомек было, как такое на земле творится, что мать живая, а отец мой - камень. И с недавнего дня, ожил мой камень, потеплел телесно, почудилось что сиротство отступило, отчество началось...
И теперь говоришь мне, что наставник из тебя дурной.
Неужели ты лгал мне все эти дни?"
- Лгал, - кивнул Царствие Небесное и улыбнулся, сморщил дубленую щеку. Медленно наползла с востока тесная дождевая туча - косой тенью по пригорку мазнула - низовой ветер зарябил пруд ознобными волнами.
- Я лгал, а ты - верил. Не завелся я от сырости в сундуке с отреченными книгами, не учился грамоте вместе с твоей бабкой-покойницей. Все было по другому. Я родился в большом доме, в Санкт-Петербурге, третьим сыном записан.
По роду племени не ниже тебя стоял, в бархатную книгу род мой записан, в Готский альманах золочеными буквами врезан. А Готский альманах, это, брат, такая крепкая книга, что плевком не перешибешь, читать не перечитать. Замешивают чернила на розовой турецкой воде и заносят в реестр всех, кто не просто так из мамки выпал, а все сиятельные, да влиятельные, чтоб им пусто было.
Не шутка - дипломатический и статистический ежегодник, саксен-готский министр Вильгельм фон Ротенберг основал, выполнил желание герцогини Дорофеи, поклонницы Вольтера и всего французского.
Сначала печатали на разворотах сцены из амуретных романов, гравированные на стали лучшими граверами, потом внесли перечень царственных особ и должностных лиц, читай, холуят титулованных. Ну и нас не забыли. На предпоследней странице.
Сестер и братьев у меня было много, мать с рук не спускала, сама грудью кормила, из деревни баб молочных не брала, отец в темечко целовал и щекотал пяточку.
До шести лет меня любили без запроса, ни в чем отказу не знал, рожок для кормления и тот из серебра отлили, стул детский со спинкой и перильцами заказывали в Роттердаме из африканского дерева, а на крышке амуров написал домашний художник.
А потом вышла оказия - нянька приложила меня после бани спиной на высокий порог. Только хрустнуло. Полгода не ходил. Икры и ляжки высохли. Лекари по дому нетопырями метались. Кормили тюрей жеваной из платка. Плохо-бедно выжил. Но начал горб расти, лекаря сказали родителям, что таким и останусь. Голова большая, тельце махонько. Братья с прямой спиной на борзых арабцах скакали, серых зайцев, уточек болотных из ружьев били, сестры в церкви пели нежными голосами, кружева плели, замуж вышли, детей родили. А я в дальней комнате сидел, книги читал, горб растил.
Мать перед сном целовала в лоб. Отец обо мне молчал. Зайдет вечером, потреплет по волосам, новые книги в картонном ящике принесет и на дверь оглянется - как бы не увидела дворня, как он с уродом вечера коротает.
Гостям меня не показывали, приносили с общего стола от морковного пирога горелое дно или ветчинки краешек - пусть уродец попразднует, нас добрым словом помянет.
На двунадесятые и кавалерские праздники ходил ко мне поп из Исаакиевского собора, вёл духовные беседы, мол, терпи, коль Бог убил.
Исполнилось мне шестнадцать лет, пришла пора выбирать.
Или до старости в чуланах со своим горбом и чирьями хорониться, слушать оханье и сплетни родни, или на большую воду одному выплывать саженками.
Выбрал, не раздумывая.
Украл у кухарки сахарную голову в синей бумажке, черного хлеба и соли в тряпочке, перекрестился, и вон из дома.
В шесть утра, по стылым питерским мостовым, в чем был поковылял, только книги в скатертном узелке волок на горбу. Старуха к ранней обедне ковыляла, у Сампсониева собора, разахалась надо мной, сунула медную деньгу. Ну я от рукава оторочку отпорол, сунул за обшлаг пятак - первое мое подаяние.
Ночевал по подвалам в Коломне, потом в Лавре на подворье к нищим прибился Лазаря петь. А после нанялся в шуты к одному приезжему барину-выскочке, оттуда и во дворец пробрался. Барин-то мой с прошением к Императрице на аудиенцию пробился, выпросил деревеньку в триста душ, и укатил в свой Саратов, а меня в Зимнем под лестницей забыл вместе с левретной собачкой. Я не будь дурак, прибился к паркетным шаркунам и дурачкам. Хорошо умел кувыркаться и петухом горланить. Книги свои прятал в дворницкой, а потом выпросил у маскарадной комиссии, есть и такая, в Петербурге, увеселениями дворцовыми ведает, разрешение читать по ночам, пробирался в библиотеку с огарком свечным на полах шляпы и читал запоем тайные фолианты, за каждый можно было уездный город купить. Много слушал, много запоминал, многое совершил.
И как-то раз, на Святки увидел тебя, как ступаешь ты по половице, будто русалка Невская, щепетной походкой, и серьги в топазовых мочках ушей подрагивают, бисером рукава камзола заплаканы и на пряжках жемчуга речные поблескивают. Много вас, недопесков бисерных, по паркетам хаживало, но такие глаза дикарские, как у рыси или рысака призового у тебя одного были.
Я сразу тебя отметил, и не удивился, когда отдалила тебя Императрица от ложа от харчей дворцовых, от орденских лент за теплые любовные ночи полученных...
Умна старуха. Живуча, а и ей конец придет.
Тебе не на атласных подушках суждено валяться, не у колен подагрических мурчать, не белым мясом старость ублажать, а свою тропу по суглинкам протаптывать, вгрызаться в русские мослы молодыми резцами. В тот день подумал я, что, не урони меня тогда чухонка криворукая, был бы я ... на твоем месте. C прямой спиной, с очами огненными, как у царицы цариц Томар.
Оставил я свои дела на преемника, итальяшку Базиля - тот еще смышленей и уродливей меня, а сам поехал на перекладных в Москву, свои дела улаживать, а между тем не спускал с тебя глаз. Затесался в кучу ваших домашних шутов, по темным углам шугался - дело привычное. Большие люди навьих людей никогда не замечают всерьез. А уж дальше ты сам знаешь, как вышло.
Не грусти, Кавалер, валет козырный. Выпущу я тебя в жизнь, все передам, что накопил.
Если сорвешься, помни, как я тебе говорил: Сызнова, сынок, сызнова...
- Сызнова, батюшка... - отозвался Кавалер, сорвал былинку, тиснул меж зубами, завалился на спину, руки под тяжелую голову подложил крест накрест. Скосил дерзкое синеглазье на карлика.
- Если лгать больше не будешь, скажи мне, откуда вы взялись, навьи люди?
- Хочешь байку, княжич, на десерт?
- Хочу... - отозвался Кавалер разморенный, потерся о серые мостки живой щекой, повторил с озорством нараспев
- Чего хочу, того не знаю...
- Ну так и быть, - согласился карлик, - ты же, почитай, теперь совсем наш, душа горбатая, тело прямое. Хватит тебя за дурака держать.
И вдруг вскинулся, бока подпер, весь стал как буква "фита", фофаном, горбунком.
Каркнул Царствие Небесное раешным голосом зачин брачной здравицы
- ...Здравствуйте, женившись, дурак и дура...."
Глава 18. Навьи люди.
..."Здравствуйте, женившись, дурак и дура,
Еще блядка дочка, тота и фигура!
Теперь-то время вам повеселиться,
Теперь-то всячески поезжанам
должно беситься:
Квасник дурак и Буженинова блядка
Сошлись любовью, но любовь их гадка.
Плешницы, волочайки и скверные бляди!
Ах, вижу, как вы теперь ради!
Гремите, гудите, брянчите, скачите,