Нет имени тебе… - Елена Радецкая
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Когда я впервые увидела, как поднятая Кузьмичом стайка кружит и уходит в высоту, как блестками искрится в небе и пропадает из глаз, потом появляется и начинает спускаться, а другая стайка идет кругами в противоположную сторону, чтобы взмыть вверх, у меня захватило дух. И кажется, я начала отдаленно понимать, что же это за голубиная охота.
Кузьмич: охота-охота! Охота же эта не с ружьями, а та, что пуще неволи, то есть любовь к голубям. Кузьмич сказал, что Дмитрий все время был в поездках, дома не сидел, и завести голубей у него не было возможности. Только здесь и завел. И дом на окраине был снят специально, чтобы голубей было удобно держать. А голуби здесь не все почтовые, часть из них – гонные, «для веселия души».
– Куда же голуби денутся, когда Дмитрий Васильевич уедет?
– Уж все пристроены. С большой душой заберут. И Лешке достанется, голубятником будет хорошим.
Тут я подумала: голубей Дмитрий пристроил, а меня? А потому спросила:
– Когда же Дмитрий Васильевич собирается уезжать?
– Теперь и не знаю… – неопределенно ответил Кузьмич, видимо, постеснявшись добавить, что с тех пор не знает, как я появилась.
Так и просидела я на крыше веранды, наблюдая, как Кузьмич работает с голубями, и он показывал мне, какое летание повивное, какое веселое – со вскидкою и сплывкою, а какое кладное или ободистое. Я внимательно слушала, присматривалась и поначалу казалось, что легко это усвою, но скоро совсем запуталась и просто смотрела и слушала с удовольствием, что рассказывает Кузьмич.
– Говорят, раньше голуби были памятливее, старинный голубь не забывал свой дом по два-три года, не то что нынешние, – сказал он со вздохом, чем ужасно меня насмешил. – Смеешься, голубочка, что старик старину хвалит, а новое ругает?
Удивительно, что с Кузьмичом мы сразу почувствовали взаимную симпатию, нашли общий язык и незаметно перешли на «ты». А обедали в этот день в кухне, втроем: я, Дмитрий и Кузьмич. Катерина ушла домой. Моя взяла!
В этот первый наш с Дмитрием вечер мы бродили по саду, сидели в беседке и говорили, не переставая, говорили обо всем, что приходило в голову, но не о моих тайнах. Дмитрий рассказывал о вилле, где прошло его детство. Его воспитатель, Евгений Феофилович Арепьев, жил не в самой Флоренции, а рядом, в тридцати минутах езды, в маленьком городке Фьезоле, который, как утверждают, еще старше Флоренции. О первом в своей жизни путешествии рассказывал – о поездке в Неаполь и посещении раскопанных развалин Помпеи, города с улицами, домами, форумами, храмами, портиками и театрами, похороненными Везувием вместе с жителями, их имуществом, статуями и драгоценностями. Легкий дым курился над вулканом, а ночью он поблескивал пламенем, и многие боялись извержения, но вместе с тем беспокойный Везувий привлекал в Неаполь толпы путешественников. Дмитрий поднимался к кратеру, видел застывшие волны лавы, слышал глухой шум. Эта поездка состоялась как раз в то время, когда в Россию с триумфом привезли картину Брюллова «Последний день Помпеи».
Рассказывал Дмитрий об Италии, о войне, которая там идет, об итальянцах, о голых и грязных нищих мальчишках, которым и нужно-то всего кусок хлеба и апельсин, чтобы веселиться, купаться в море, драться и кувыркаться, как на этюдах Александра Иванова. Нищета в Италии не скрыта, но не производит такого страшного и удручающего смертельной безысходностью впечатления, как в Петербурге. Там вечное солнце, а вечером светло не только от фонарей, освещены окна кофеен и лавок, уличные торговцы ходят с лампами и факелами. После жаркого дня тянет прохлада улицы, и всяк выходит посидеть на воздухе, посудачить, поужинать, потанцевать.
– В Петербурге все съедает туман, даже фонарный свет, и народ вечерами расползается, чтобы укрыться в домах, ведь на улице холодно и не безопасно, – с горечью сказал Дмитрий. – Здесь закрытая жизнь, ипохондрия и насморк, здесь не смеются на улице, все бледно и многое кажется, чего нет на самом деле: неглупое – глупым, нескучное – прескучным. В Италии живут ради жизни, поскольку она сама по себе ценность, в России – иначе. Тут нужна цель, идея – иногда совершенная выдумка, ради чего жить, иначе ничего не получается.
Мы говорили о смысле жизни, и это совсем не смешно, как может показаться, о его петербургских друзьях, и, в частности, об одном зоологе-любителе и недюжинном музыканте, с которым Дмитрий познакомился в Италии. Жил этот человек на углу Малой Мещанской и Столярного переулка. Уж не в доме ли Раскольникова? У него была смешная фамилия – Шмыгора. Иван Петрович Шмыгора! Дмитрий сказал, что хочет познакомить меня с ним, но я попросила повременить со знакомством, потому что мы еще друг с другом недостаточно познакомились.
Я рассказывала Дмитрию о матери и об отце. В основном, об отце. Почему-то вспомнила, как мы гуляли с родителями возле пруда. На поверхности воды расходились круги, и я спросила, отчего они? Мама сказала: рыба играет. А там как раз рыбак сидел, он сказал: никто там не играет, это выходят газы, скопившиеся в иле. А папа потом мне и говорит: «Никакие это не газы. Знаешь, отчего круги? Оттого, что рыбки подплывают к поверхности, видят себя, как в зеркале, а думают, что это другие рыбки, и целуют их. Круги – от поцелуев». Мама тогда рассердилась, она всегда в таких случаях сердилась и говорила: «Нечего внушать ребенку глупости». Мой папа был добрый фантазер, а мама – прагматик. И так уж получилось, что я долгое время не могла ей простить, что она была другая, чем мы с отцом. И я с ней всю жизнь спорила, а когда она умерла, продолжала спорить и только недавно перестала. И так стало хорошо! Словно она отпустила меня на свободу. Или я ее. Если бы я была верующей, наверное, было бы легче справляться с подобными переживаниями…
Дмитрий тоже не верит в бога. Он не атеист в грубом понимании этого слова, но он неверующий.
К вечеру вышло солнышко, но тихо было по-прежнему, лишь птахи подавали голоса. Прозрачный, розовый закат растаял, чтобы уступить место столь же голубым с жемчужным отсветом сумеркам. Эта ночь была полна неизъяснимой прелести, доверия, дружеского участия, очарования тайны, обещания счастья. О чем можно говорить много часов кряду? Однако осталось впечатление, будто затронули лишь самые вершки, еще ничего не сказано, и это не касаясь тех признаний, которые должны последовать от меня.
Он называет меня: «Ангел мой!» Он говорит: «Душа моя!» Я хочу спрятаться на его груди, забиться ему под мышку, положить голову на плечо и сидеть так долго-долго, всю ночь. Меня смущают его глаза, то робкие, то властные. Я хочу понюхать его усы, мне кажется, от них должно пахнуть душистым табаком, который он курит. Его прикосновения приводят меня в полуобморочное состояние, и я боюсь, что он услышит, как громко стучит мое сердце. Да что же это? А может, просто меня сто лет не касался ни один мужчина, думаю я, и вдруг вспоминаю Додика. Нет, Додик не в счет, это недоразумение.