Духов день - Феликс Максимов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Под утро отрочки тушат свечи и бредут в обратный путь. Кто с порожними руками, кто - с уловом - с овечкой белой или пегонькой - то не овечка, а душа отошедшая, помраченная. Несут отрочки души на полынные лужки, на стригальные дворы, на Забыть-реку водопойную, где секира при корени, а день при вечери.
Мимо сторожки проходят отрочки, каждый мечет свечу погасшую - к утру сторож огарки выгребает, на свечной двор относит, отливают свечи поминальные заново, чтоб стада московские не скудели год от года, чтоб лицо земли обновлялось, старое в землю, новое в мир.
Как душа с телом расставалась, не простилась, воротилась: Ты прости-прощай, тело белое. Как тебе, земле, в землю идти, а как вам, костям, во гробе лежать? А как мне, душе, злой ответ держать? Как в Забыть-реке перевоз искать? Как стоят у Забыть- реки души грешные, беззаконные, они вопят и кричат, перевоза хотят.
Перевозчик пьян, челночок с дырой, вброд не перейти, вплавь не одолеть, душа моя дикой уточкой по воде крылами плещет, человечьим голосом плачет, родителей кличет, откликаются ей родители с того берега:
- Как спешить мне тропой родительской?
- За горушки, мой свет, за красные. За облацы, мой свет, за тесные. К красну солнышку на приберегушку, к светлу месяцу на приглядочку, за частые звезды подвосточные на иное безвестное живленьицо....
Навьи проводы, навья косточка, навья свадебка
Все твоё - моё,
Все моё - твоё.
Помин-не аминь .
Навьё - не моё.
Ё-моё.
+++
До света осыпались на пустынную Москву последние росы. Поседели черемуховые грозди в Немецкой слободе. Грачи-чернецы спорили на замшелой крыше конюшни Харитоньева дома. Перемежались нежные желтые голоса птиц. Утренний печной дым горчил по холодку, нанизывался на развилки ветвей и кованые вензелями цыганские дымники. На сеннике дремал старший конюший, свет косо падал на щетину его, кулак расцарапанный подо лбом сжался. Веки морщились, рисовали десятый сон.
Узкий сапожок Кавалера метко ударил холопа под ребра, тот вскочил, рыгнул, залупал опухшими зенками.
Спросонок обманывало зрение - в сиянии - тонко вырезался ненавистный образ молодого хозяина, умыт до перламутровой бледности, аж на расстоянии - прохладно, по-купальному, волосы небрежно гайтаном перехвачены, гадючья прядка черно приласкалась к щеке, ворот распахнут, будто спьяну или с кулачной драки.
Кавалер глазами показал на второй от входа денник, где дышал и кланялся белый андалузский жеребец, грива волной - в опилки.
Кормушка погрызена была в щепы, сразу видно, злой зверь. Тысячный. Старший брат на прошлого Флора-Лавра для себя покупал, велел беречь, пока не заберет с обозом в Архангельское.
Для блезиру конь куплен, не под работу - поставят его в зверинце, где со всего света собраны барсы да гиены, камелопарды и ангорские козы, будет красоваться жеребец господам в диковинку, кобылам на кровное покрытие. Уж и возни с ним было - не то что с прочими - мягкой щеткой чистили, с кошмы считанным зерном кормили, чтобы шею тянул, пойло возили издалека - со Студенецкого ручья. Там вода сладкая, сочится через пять пресненских слоев: торфяной, угольный, песчаный, самокаменный и ледяной. От той намоленной воды у коней каждая жилка играет на свой лад в живости и крепости, счастливы и сыты кони, поенные и омытые студенецкой водой.
Конюшие дрожали над андалузским конем, как над первенцем. Так про себя и прозвали его, чтобы не сглазить. Испанское то имя и не выговорить, рта не перекрестивши.
- Седлай Первенца - приказал Кавалер оторопевшему конюшему, губы дрогнули в улыбке, но сдержался, прикусил нижнюю, лукаво оледенил лицо, нахмурился по-взрослому- хотя озорство в глазах дурило, теплило изнутри костровым отблеском, будто черные вьюнки баламутили солнечный затон - Приказываю.
- Никак нельзя - заблажил конюшенный раб, вот матушке скажу ябеду, посадит под замок. Без матушкиного слова со двора не пущу! Да и матушкиной воли мало - пишите в Петербург. Первенец не в вашей воле - ваш старший брат мне его доверил, головой, сказал, отвечаю.
- Ну, будет, будет, - сдался Кавалер, отмахнулся ленивой ладонью, - Я против старшего брата не пойду. Может я, Павлуша, проверял, как ты господскую волю чтишь. Похвальная стойкость. Ну хоть побыть здесь, посмотреть на Первенца позволишь? А то я рано встал, не спится.
- Отчего нет. За погляд денег не берут, - заворчал холоп, успокоился, привалился к столбу сенника, глаза куриной пленкой подернул, обратно тянуло, в дрему.
Кавалер прошелся, шурша сапожками по устланному соломой полу меж денниками. Рассеянно расстегнул-застегнул пуговицы безрукавного кафтана.
Под потолком перепархивали птицы, мутились от пыли пролазные солнечные лучи, еще не отперли ставни, настырное сияние слепило сквозь щели.
В пустом станке на рогоже валялись инструменты - ножи копытные, ножницы, скребницы, Непорядок, с вечера не убрали, пьяницы.
Кавалер лишь на миг наклонился над рогожей, открыл денник Первенца, встал, пряча руку за спиной, ласково заговорил с лошадью, так что слов холоп не разобрал, но от греха подошел ближе.
- Хорош... Правда хорош, Павлуша. А что же так дрожат над ним, не пойму? И получше его у нас бывало, стояли.
- Такого больше на Москве нет. - нехотя отозвался холоп - ему особая ценность - грива. Вон какая, что косы у невесты - сызмала не стригут красоту. Уже до бабок доросла, втроем расчесываем. Такого в работу не ставят - в гриве весь вид..
- Суета... И чего только братец не выдумает, чтобы истинного зверя в работу не пустить. Вот весь он в этом. Питерщик. Выжига с причудами. Ему все диковинки подавай. Это же лошадь, а не собачонка, не девка для амуров. Ему жарко. Жарко тебе, тяжко? Застоялся, бедный. - будто во сне протянул Кавалер, пропустил меж пальцев длинную белую челку Первенца, тот задышал сытным хлебным духом, потянулся к ласковому гостю, захлопал мягкими губами.
Кавалер трижды щелкнул ножницами - волнистые пряди гривы отвалились под ноги андалузу. Тот, зафыркал, вздыбил, замотал освобожденной головой, снова потянулся, скалясь, к веселому стригалю.
Ножницы продолжили жатвенную пляску. Белыми клоками разлеталась по деннику драгоценная грива. Конюх припал задницей к стене, по лбу потекло, как в бане, замычал.
Кавалер приобнял его за левое плечо, тесно потерся зардевшейся щекой о мужицкую щетину.
- Павлушенька, душенька... Ты сор подмети, а матери ни-че-го-шеньки не говори. Брат тебе Первенца поручал и гриву его доверил? Посмотри, разве этот на него похож? Нисколько. Совсем другой конь. Куцый конь. Собак кормить. Вот что, седлай мне Куцего. Я тебе на первый раз заплачу.
Вложил холопу в потную ладонь рубль.
- А на второй раз... - юноша разомкнул ножницы, приставил лезвия конюху под кадык - ай, холодно, и закончил -
- А на второй раз - зарежу.
Что делать подневольному - поседлал. Отпер задние ворота, через которые коновала пускают и кузнеца. Только отскочить успел - гулко пробили дробь плясовые копыта, махнула несрезанная прядь челки, Кавалер в седле пригнулся, хлопнули на ветру рукава в конокрадовой радости.
Холоп рублишко выронил, зашарил пятерней в опилках.
Бубнил под нос:
- Какой я тебе Павлушка! Ильей меня крестили. От прости Господи, от шило в жопе... От бешеная косточка. Конь застоялся, дай Бог - заартачится, шею себе свернет. Тьфу. Помяни Боже царя Давида и всю кротость его... Где же он... А, вот, нашел... Не уйдешь!
- и с теми словами раб прикусил найденную монету, одобрил, просветлел лицом и по ляжкам себя звучно охлопал:
- Месяц гулять буду. Ай, сукин сын!
С того дня Илья Мясной, дворовый человек, седлал Первенца ежеутренне без приказа. Второго раза не ждал.
Кавалер гнал андалузского жеребца через по тесным предместным удлчкам, поросшим муравой и зеленым по весне кипреем, на задворки рынков и богаделен, махал через лотки с красногорлыми горшками-глечиками, пересыпанными сеченной соломой, через стриженные ограды полицейских парков и китайские мостики над ночной зеркальной черноты прудами, через проходные отдушины где наперерез сушилось убогое белье и дети играли в "журавли", взявшись за руки. Через скрытые в бездорожье кладбища, с одинаковыми крестами - домовинками.
Махнула Москва по леву руку и пропала.
Велика Москва кажется, а пришпоришь хорошую лошадь - глядь и сгинули дома и храмы, заплясали непроходимые заросли, рассыпались по кратким просекам черные деревеньки - одна от другой остояла на колокольный звон.
Бондарные, гончарные, кузнечные, сыромятные, волкогонные, заставные. И народ на иной лад кроен, злой народ, голодный, не по-московски выговаривает, не по московски колодцы роют, тесто месят и детей родят, все на свой лад, без указа.
Будто и не строили ее, эту Москву, нам на радость и горе. Камня на камень не валили, тесовые стены не рубили. Да и Бог с ней, с Москвой, чадно, людно, скучно.