Польский бунт - Екатерина Владимировна Глаголева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Машинально поглаживая рукой распятие, висевшее поверх черной пелерины с красным кантом, папский нунций сразу перешел к сути дела. Его превосходительству, разумеется, известно о том, что епископу Скаршевскому грозит повешение. (Ну еще бы не известно! Сам король потрудился приехать в лагерь, чтобы заступиться за епископа.) Голос его превосходительства имеет решающее значение для уголовного военного суда, именно это и побудило Литту, посланника его святейшества, просить о личной встрече с главнокомандующим вооруженных сил. Не пристало польскому народу, верному Богу, подражать нечестивым французам в их разнузданной лютости! Уже два епископа приняли позорную смерть – Коссаковский девятого мая и Массальский двадцать восьмого июня. Не довольно ли? Неуважение к лицам духовного звания грозит пагубными последствиями, а безнаказанность за это преступление – и того горшими. Повинуйтесь пастырям, сказано в Писании, подчиняясь друг другу, облекитесь смиренномудрием, потому что Бог гордым противится, а смиренным дает благодать.
Закончив, Литта воззрился на Костюшку, ожидая ответа. Неожиданно для самого себя тот смешался, пробормотал что-то невнятное, извинился за свой плохой французский язык и лично проводил гостя до кареты, лишив его тем самым возможности сказать что-то еще, ведь на них смотрели сотни глаз. Лакей поднял подножку, кучер встряхнул вожжами, и карета заколыхалась по проселку в направлении Варшавы.
Юлиан Немцевич ничего не сказал, но от него не укрылось волнение друга. Весь оставшийся день Тадеуш занимался обычными делами, отвечал на депеши, отдавал распоряжения, однако было заметно, что думает он о другом. Когда они наконец устроились в палатке на ночлег и потушили свет, Костюшко долго ворочался на своем топчане.
– Тадеуш! – шепотом позвал его Немцевич. – Не спишь?
– Что ты думаешь о Скаршевском? – спросил тот сразу, словно только и ждал, когда друг заговорит. – Ведь он действительно изменник. Но нужно ли его вешать?
– В этом нет необходимости, – решительно ответил Юлиан. – Изменников уже повешено немало, а казни только распаляют народ, так можно и невинных порешить.
Оживившись, он сел на постели. Костюшко лежал на спине, его глаза поблескивали в темноте.
– Ты знаешь, – продолжал Немцевич, – в Париже я видел, как везли на казнь женщин из Консьержери. Аристократок. В этом, собственно, и состояло всё их преступление, – в том, что они родились благородными и жили во дворцах. Там были и пожилые, и совсем молоденькие… Один подросток бежал рядом с телегой, заглядывал им в лица и смеялся. О, этот смех… Ни ненависти, ни злорадства, ни чувства мести – только предвкушение забавы. И мне тогда стало страшно, Тадеуш! Для него, для этого паренька, смерть человека – забава! Когда человек обретает власть над жизнью другого человека, это не делает его равным Богу, наоборот – бросает в объятия дьявола. Справедливость превращается в расправу, свобода – в разврат. Неужели такое случится в Польше? Нельзя допустить, чтобы народ, вышедший на защиту своего Отечества, превратился в глумливую и кровожадную толпу!
Его вдруг озарило:
– Это Коллонтай мстит Скаршевскому! Во время Тарговицкой конфедерации Скаршевский принял малую коронную печать, отобранную у него!
– Ну и что с ним делать? – Костюшко оперся на локоть, обратившись к другу, хотя и не мог разглядеть его лица.
– Можно лишить его сана и пожизненно заточить в тюрьму.
Костюшко помолчал, раздумывая. Потом ответил:
– Да, ты прав. Так и сделаем. Давай спать.
И повернулся на другой бок.
* * *
В конце августа женам русских офицеров нашли новое пристанище. Джейн поняла, что их переселили в палац, принадлежавший кому-то из членов королевской семьи. Перед тем как покинуть Брюлевский дворец, она с сожалением взглянула на кусочек шелковых обоев в углу, на котором украдкой царапала гвоздиком палочки, отмечая дни, проведенные в заточении.
Новый дом совсем недавно еще был жилым, это чувствовалось по всему. Спрашивать, куда делся его прежний владелец, было бессмысленно, да и не хотелось – вдруг получишь страшный ответ… Казалось, стены еще хранили впитанные ими отзвуки голосов, шарканья ног, звяканья столовых приборов, а также самые различные запахи – от ароматного жаркóго до терпких микстур и сладковатого ладана. В последнее время у Джейн обострились органы чувств – вероятно, от постоянного тревожного ожидания, державшего нервы в напряжении… Прислуга осталась в доме, и это оказалось очень кстати: стало проще добиться, чтобы для малыша принесли теплой воды или стакан молока. У маленькой Сонечки был жар; она спала, раскрыв крошечный ротик, точно клювик, и хрипло дышала; однажды ее вырвало, и это страшно напугало ее мать. Княгиня Гагарина осунулась и исхудала, от крыльев тонкого, изящного носа к краешкам красиво очерченных губ протянулись морщинки, кожа на руках шелушилась… Старая подслеповатая полька принесла ей горячее питье, настоенное на травах, и еще какое-то лекарство для ребенка. Прасковья Юрьевна испугалась, когда старуха взяла Сонечку на руки, чтобы напоить ее из рожка, и хотела отнять дочь, но та взглянула на нее своими поблекшими глазами, пошамкала губами – и мать отступила. Служанка баюкала девочку, бормоча нараспев – то ли пела колыбельную, то ли произносила заговор… Наутро жар спал, у Сонечки пробудился аппетит…
Дети – вот о ком тревожились матери, снова запертые в четырех стенах. Сердце Гагариной разрывалось между Сонечкой, мальчиками, которые были здесь, с ней, и дочками, оставшимися в России. Как-то они там, без нее? Каково им терзаться неизвестностью, не зная ровным счетом ничего об участи своих родителей? Конечно, они еще малы и многого не понимают. Суждено ли им увидеться снова? Узнают ли они ее или совсем отвыкнут за это время?
Джейн как-то сказала Прасковье Юрьевне, что ей надлежит подать прошение начальнику мятежников, чтобы ее отпустили. В самом деле, держать ее в плену не имеет смысла. Если остальные жены офицеров еще могут считаться заложницами, поскольку их мужья живы и находятся в действующей армии, то княгиня Гагарина – вдова. А если не подействуют доводы рассудка, можно воззвать к их христианским чувствам. Пусть поляки – католики, а русские православные, но принцип милосердия един для всех христиан… Прасковья Юрьевна грустно покачала головой.
– Ах, Джейн, даже если бы вы были правы, – разве я смогла бы уехать одна, покинув остальных в несчастье? Но я боюсь, что и насчет их христианских чувств вы заблуждаетесь: по-христиански