Польский бунт - Екатерина Владимировна Глаголева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Глава VII
В двух тяжелых люстрах, свисающих под готическими сводами собора Святого Иоанна Крестителя, горели длинные восковые свечи. Звучная латынь гудела в пахнущем ладаном воздухе. Позолоченные фигуры святых над двумя рядами деревянных резных кресел в нефе отражали теплые отсветы огня, оставаясь отстраненно безучастными. Костёл, затянутый белыми и фиолетовыми полотнищами с гербами, был почти пуст и от того казался больше; только возле самого алтаря, по обе стороны от гроба меж двух больших свечей, собрались люди. Священник умолк. В левом приделе оркестр из трех десятков музыкантов начал исполнять реквием.
Неслышно ступая по ромбам плит, Францишек Дмоховский приблизился к молящимся. Станислав Август Понятовский с опухшими и покрасневшими веками сидел в своем кресле и беззвучно шевелил губами, повторяя слова за певцами. В закрытом гробу лежал его брат Михаил, примас Речи Посполитой.
Дмоховский дождался окончания службы и, когда король со свитой покинул храм, двинулся к выходу.
– Ксенже! – окликнули его. – Рад видеть вас в добром здравии.
Это был горный инженер Ипполит Ковнацкий, последние четыре года служивший Михаилу Понятовскому и живший при его дворе. Они встречались раньше на литературных вечерах (инженер вместе со всеми рукоплескал переводчику «Илиады» и автору «Искусства поэзии»), но почти не разговаривали и были практически незнакомы, поэтому Дмоховский был удивлен тем, что Ковнацкий заговорил с ним, а также этим обращением – ксендзом он быть перестал, когда его избрали депутатом Наивысшей народной рады, поручив надзор над всеми школами и типографиями. Ему захотелось поскорее отделаться от неожиданного собеседника: скорее всего, за первыми, ничего не значащими словами последует какая-нибудь просьба – так бывает всегда, когда его узнают малознакомые люди. Однако Ковнацкому, похоже, просто захотелось поговорить – тяжело жить, когда тебя некому выслушать.
Они вышли на Свентоянскую улицу и направились к Рынку. Ковнацкий подробно рассказывал о болезни примаса: как он постепенно отказался от ежедневных прогулок в экипаже, потом был уже не в силах ходить к мессе в домашней часовне, а дней десять назад, утром в субботу, его словно разбил паралич: глаза открыты, смотрит перед собой, а не видит, спросят его о чем-нибудь – не отвечает, и так три дня. Есть ничего не ел, ложку в руку вложишь – так и сидит с ней. Лекарств тоже не принимал. Слава Богу, причастился Святых Даров. Вечером его соборовали, а в первом часу пополуночи он скончался.
Дмоховский вежливо слушал со скорбным выражением лица, подстерегая момент, когда можно будет завершить этот разговор и откланяться, но Ковнацкий перешел к разбору бумаг покойного, и это его заинтересовало. Нашли два письма, составленные примасом, верно, еще в июле, с его печатью; думали, что это завещание, но там были такие горькие строки: «Своим недвижимым и движимым имуществом распорядиться не могу, поелику никто ныне не может угадать судьбы Отчизны и своей собственной. Да и во всей Европе ни в чем определенности предполагать нельзя, и нет на земле ни одного уголка, где бы спокойно свои дни окончить можно было». Как верно сказано, не правда ли? Дмоховский подтвердил, что сказано отменно, и поспешил проститься со своим спутником. По дороге в Ратушу он продолжал обдумывать слова из завещания; какой-то в них таится скрытый смысл… Никто не может угадать судьбы Отчизны и своей собственной… На что это намёк? Неужто Коллонтай прав в своих подозрениях, и примас действительно был шпионом Фридриха-Вильгельма, не зная, впрочем, наверное, смогут пруссаки захватить Варшаву или нет? И эта его скоропостижная смерть… Здесь тоже не всё чисто. Михаилу Понятовскому не было и шестидесяти; его старший брат на здоровье не жалуется, никаких моровых поветрий в Варшаве, слава Богу, нет… Да, здесь явно что-то не так. Надо будет обсудить это с Коллонтаем.
Усевшись за стол в своем рабочем кабинете, Дмоховский придвинул к себе стопку бумаг, найденных еще весной в архиве русского посольства, до которых у него всё никак не доходили руки, и углубился в их изучение. Вдруг он подскочил; не веря своим глазам, перечитал одну бумагу, потом сделал на ней отметку ногтем большого пальца. Это был табель, куда Штакельберг вписал имена польских сановников и суммы денег, выплаченные им во время Гродненского сейма. Одним из первых значился король Станислав Август, которому выдано в общей сложности несколько тысяч дукатов. Дмоховский поскорее взял чистый лист бумаги, сделал копию этого списка, вызвал своего секретаря и спросил, отдан ли уже в набор новый номер «Правительственной газеты». Оказалось, что отдан. Такая новость не может терпеть до завтра! Депутат поспешил в типографию, чтобы заменить взрывным документом какой-нибудь из универсалов Наивысшего начальника вооруженных сил или очередной указ Рады о наказаниях за неуплату налогов и непоставку рекрутов.
Пока наборщик проворными пальцами, испачканными намертво въевшейся в них черной краской, заполнял литерами рамки справа налево, пока печатник поворачивал рычаг, а потом вынимал из-под пресса свежие, остро пахнущие листы нового выпуска «Правительственной газеты», городские сплетники уже чесали языками, рассказывая друг другу о том, как примас продался пруссакам и посылал к ним голубей с привязанными к лапке планами оборонительных укреплений; король об этом узнал и, чтобы не допустить позора, велел родному брату выпить яд, а потом закрыл ему глаза, обливаясь слезами…
* * *
Костюшко преклонил колено и поцеловал темный перстень на белой руке. Благословив его, папский нунций Лоренцо Литта брезгливо оглядел внутреннее убранство палатки главнокомандующего: два соломенных топчана, табурет, приставленный к дорожному сундуку, крышка которого служила письменным столом… Присесть негде, но разговор намечался недолгий. Прежде всего епископ спросил, на каком языке его превосходительство предпочитает вести беседу: на французском? Немецком? Латинском? Костюшко выбрал французский.
Он держался почтительно, хотя бледное, некрасивое лицо нунция внушало ему неприязнь. Недоверчивый взгляд, раздвоенный подбородок – признак двуличия… Гуго Коллонтай успел просветить Начальника на счет епископа Фиванского. Папа Пий