Супергрустная история настоящей любви - Гари Штейнгарт
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я поклонился в пояс — не слишком низко, чтобы не пародировать обычай, но довольно-таки, чтобы показать свое знание традиции. С доктором Паком мы обменялись рукопожатиями — перед ним я тотчас устыдился и почувствовал себя мелкой тварью. Его руки были сильны — он вообще был силен. На редкость красивый человек — очевидно, от него Юнис и унаследовала свою красоту. Он приоделся — во всяком случае, по сравнению с другими прихожанами: поло «Арнольд Палмер», на локте висит пиджак. Толстая шея, как у боксерского тренера, кожа еще отсвечивает калифорнийским солнцем. Я никогда не видал столь твердых и решительных, столь безусловно мужественных подбородков и ног с таким потенциалом к движению. Очки его были отчасти затемнены — тоже неожиданность, а может, намек на святотатство, — и, оглядывая меня, он лишь слегка их опустил. Невзирая на монголоидность, глаза его были светлы, почти как у Иисуса, и озирали меня равнодушно. Я сел рядом с Сэлли Пак, и она застенчиво пожала мне руку.
Сэлли была красива, но больше унаследовала от матери; в некотором смысле она приоткрывала окошко, в которое я видел, какой мать когда-то была. Лицо площе, плечи тяжелее — она совсем не походила на непринужденно грациозную сестру, во всяком случае, на мой весьма пристрастный взгляд, однако сходство с матерью наделяло ее простой добротой. Тени под глазами говорили о старательной учебе, нескончаемых тревогах и тяжкой работе. У нее ниже шеи не прятался тот паразит, что пожирал счастье ее матери и сестры. Юнис говорила, Сэлли в их семье самая нежная, самая ласковая, и я мигом поверил, что так оно и есть.
И однако Сэлли меня смущала. Всю службу они с Юнис танцевали глазами, точно разведенные супруги, которые годами не виделись и теперь исподтишка друг друга разглядывают. Изредка рассказывая о Сэлли, Юнис понижала голос до побежденного бормотания — а когда шла в атаку на родителей, голос насмешливо взлетал. Едва речь заходила о сестре, Юнис как будто терялась, распадалась. Сэлли выходила то бунтовщицей, то религиозной, то политической и увлеченной, то отстраненной, то расцветшей сексуально, но всегда толстой, что для Юнис — позор хуже всякого позора, нагляднейшая потеря лица. Пожалуй, на первый взгляд Сэлли все это подтверждала (разве что жирной не была) — но мало того. Танец их взглядов — Сэлли нападает, Юнис парирует — все прояснил. Сэлли одинока, ей больно. Она влюблена в сестру, но не в силах проломить стены, превратившие Юнис в красивый и суровый замок посреди выжженной пустыни.
Мы сидели молча. Семейство стушевалось; без алкоголя корейцы временами робки. Я гордился собой. Мы с Юнис знакомы чуть больше месяца, а я уже сижу подле ее родных. Я умиротворял ее, она приручала меня. Времени прошло всего ничего — а как изменилась моя жизнь! Лишь несколькими утренними поцелуями в веки — нежданными, непрошенными поцелуями — Юнис на остаток дня превращала меня в полную противоположность чеховского урода Лаптева. Я встречал доставщика продуктов в одних боксерах, забывая про застенчивость и нежелание демонстрировать волосатые ноги, наслаждаясь мыслью о том, что у меня за спиной на диване эта маленькая девочка занята шопингом и тинками, наблюдает, как ненавистная бывшая одноклассница всеми правдами и неправдами добивается новых кредитов в «Американском транжире», с головой утопает в своей цифровой реальности, но при этом сидит в моейквартире. Я вручал доставщику его десятку в юанях, выкатив грудь, улыбаясь не хуже Джоши — как беспечный укротитель жизни. Я мужчина, вот мои деньги, вот моя будущая жена, вот моя зачарованная жизнь.
Началась служба. На сцену вышли виолончелист, два гобоиста, несколько скрипачей, пианист и небольшой обольстительный хор, в основном девушки в весьма облегающих платьях; попурри, которое все они изобразили, металось между святостью и эксцентрикой. Мы услышали скрипичный концерт Малера, а затем волнующий поп-гимн «Альфавилля» «Вечно молодой» [65]на корейском, в исполнении каких-то изнуренных подростков, неудачно постриженных и в тугих джинсах; после они же изобразили пауэр-роковую версию «Послания к эфесянам», отчего зрители постарше явно опешили. Напоследок исполнили «Тихо и нежно Иисус призывает» [66]. Эта песня пробудила всех прихожан, и они тоже вступили, громко и со смаком, а на большом экране тем временем началась презентация в «ПауэрПойнте» на корейском и английском, на фоне плывущих по реке орхидей и очень разборчивого знака копирайта, который, вероятно, призван был унять наши законопослушные души. Все пели чисто, даже старики, которые произносили английские слова четче, нежели мои родители, голосившие «Шма, Исраэль» у себя в синагоге.
Строчка «Что же мы мешкаем, ведь Иисус/Молит тебя и меня?» застала меня врасплох. Английский язык вокруг нас умирает, христианство — по-прежнему неубедительный самообман, однако от действенности этой фразы — ловкой смеси китча, стыда и разрывающей сердце образности, от Иисуса, который молит этих измученных азиатов о внимании и любви, — я содрогнулся. Прекрасные слова, вот в чем ужас-то. Впервые в жизни я пожалел Иисуса. Жалко, что его якобы чудеса так ничего и не изменили. Жалко, что мы одни во вселенной, где наши отцы прибьют нас к дереву, если им в голову взбредет, или перережут нам глотки, если им велят, — см. Исаака, другого несчастного еврейского дурошлепа.
Я обернулся к Юнис — она разглядывала свои строгие туфли, затем к Сэлли — та серьезно подпевала, губами кривя слова, глядя на экран, где появились новые буколические картинки — американский олень скакал мимо двух американских березок. Я улавливал только ее звучный вздох, скорбный и полный надежды:
— Он обещал нам чудесную жизнь/Он обещал нам с тобой.
Кое-кто из стариков уже рыдал — кровавое, нутряное рыдание, способное облегчить душу лишь самому страдальцу. О чем они плачут — о себе, о детях, о будущем? Или просто полагается рыдать? Вскоре, ко всеобщему ужасу, хор и музыканты покинули сцену, и на кафедру взошел преподобный Сук.
Щеголеватый человек с обманчиво добрым лицом, широкоплечий, в темно-синем среднеклассовом костюме, с невинной улыбкой, предъявляемой после речей, точно в награду — как будто отец пытается вновь завоевать любовь дочери, только что отняв у нее игрушку. Идеальный проповедник для неуверенной, быстро развивающейся нации, какой были корейцы.
Преподобный Сук и священники помоложе по очереди орали на нас по-английски и по-корейски. Я глянул на доктора Пака — тот сидел молча, сложив руки на коленях, сняв темные очки, под которыми обнаружились глубокие морщины и скрытый гнев. Я бы не удивился, если б выяснилось, что доктор Пак ненавидит преподобного Сука или считает, что сам гораздо умнее. Юнис говорила, ее отец вставал в четыре утра и читал Писание, а кроме того, зубрил Коран и индуистские тексты. Он умный, гордо сказала она, но затем появилась мертвая улыбка: видишь, мол, как мало значит для меня «ум»?
— Почему в зале столько пустых кресел? — возмущенно заорал преподобный Сук, ибо мы не выполнили свой долг, мы неудачники в его глазах и в глазах Господа. — Столько людей на улицах — и столько пустых кресел! Когда-то этот народ жил Евангелием! А теперь куда все делись?
Дома, прячутся под столом, хотел ответить я.
— Откажитесь от своих мыслей! — закричал преподобный, и медные его глаза вспыхнули безболезненным огнем. — Примите мир Христа, а не свои мысли! Откажитесь от себя. Почему? Потому что мы грязны и грешны! — Прихожане сидели и слушали — прибитые, повязанные, покорные. Я не буквалист, но эти безупречно причесанные и вымытые женщины с нимбами куафюр и подкладными плечами, торчавшими, словно эполеты, — воплощенный антоним грязи.
И однако даже дети-муравьишки, даже те, кто еще не умел говорить, осознали, что грешны и сейчас имеет место крестовый поход; что они совершили нечто неизмеримо ужасное, обгадились в неподходящий момент и скоро во всевозможных смыслах подведут своих бедных трудолюбивых родителей. Одна девочка заплакала — она икала, захлебываясь соплями, и мне хотелось погладить ее по голове и утешить.
Преподобный Сук примеривался добивать. В колчане его хранились три слова, три стрелы: «сердце», «бремя» и «стыд».
А именно:
— На сердце моем лежит тяжкое бремя.Такое уж у меня сердце. Киджуш, помоги мне освободиться! Если ты найдешь меня в стыдной позиции, — это был, видимо, подстрочный перевод с корейского, и последнее слово он выговорил с трудом, «по-джи-чхию», — наполни мое обремененное сердце Твоей милостью! Ибо вас спасет только милость Киджуша. Только милость Киджуша спасет этот падший народ и защитит его от Армии Азиза. Потому что вы нерадивы. Потому что вы не цените. Потому что вы полны гордыни. Потому что вы недостойны Христа.