Метафизика Петербурга. Историко-культурологические очерки - Дмитрий Спивак
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Впрочем, внимательный наблюдатель заметит, что в вопросах веры взор царя обращался не столько к кряжам московского и петербургского периодов, сколько к мощной подпочве народной, мужицкой веры. Отсюда и появление Г.Е.Распутина, придавшее такой пряный характер мистицизму царской семьи и части двора предреволюционных лет. В православии обозначилась очень заметная тенденция к перерастанию из государственной религии в этническую. В этих условиях, наследие Византии снова пришлось переоценить. По мнению некоторых вполне благонамеренных богословов, пришло время укоренения в православии нового стиля, скорее всего в виде некой национальной «религии сердца». «Святоотеческая литература была проводником в нашу культуру чужого, национально-греческого, упадочного, гностико-аскетического миросозерцания и жизнепонимания», – писал тогда наш маститый богослов М.М.Тареев, – «Византийский аскетизм отравил нашу волю и исказил всю нашу историю». Влиятельность такого взгляда не следует преуменьшать: по сути дела, Тареев договаривал то, что начал продумывать Победоносцев. Но церковь была не готова к такому резкому разрыву. Для подтверждения этого вывода достаточно обратиться к истории «афонской смуты», вызвавшей в свое время немалое волнение в православном мире.
Сущность смуты состояла в том, что в русском монастыре на Афоне возникло течение имяславия. Его адепты учили, что имя Божие – не простое слово, но что в нем таинственным образом присутствует сам Господь. Поэтому, правильно употребляя его в молитве, верующий реально сливается с Богом. Отсюда следовала весьма радикальная теория литургии и аскетики, примыкавшая к классическому византийскому исихазму. Развивая и кодифицируя эту линию мысли, замечательный философ А.Ф.Лосев сводит ее к итоговой формуле, данной им по-гречески: «To onoma tou theou theos esti» – «Имя Бога есть Бог», и так далее. Для нашей темы важен не полный состав этой формулы, но то, что она изложена сразу на священном, на греческом языке. Так пишут, признавая свое полное слияние с древней традицией; похожее чувство испытывали и афонские имяславцы. На первых порах, Священный Синод отнесся к новому движению снисходительно, затем же ожесточился и осудил имяславие в известном определении 1913 года. В нем в принципе отрицалась возможность присутствия Божественных энергий в слове, что же касалось распространителей нового учения, то они определялись как сторонники опасной ереси. Как выяснили специалисты, в философском отношении определение Синода представляло собой чистой воды номинализм, то есть было предельной противоположностью учению исихастов. Но философские тонкости мало занимали столичное начальство: на Афон были брошены войска, восстановившие статус-кво. Монахи-имяславцы были возвращены в Россию и распределены по отдаленным монастырям. Петербургское православие одержало тогда победу над афонским. С позиции сегодняшнего дня, она видится скорее пирровой – во всяком случае, не окончательной. Напротив, богословы и религиозные философы продолжают обращаться к старому спору, уточняя и дополняя доводы обеих сторон. Мы же отметим то обстоятельство, что вся дискуссия в основе своей прошла в византийских терминах. Если бы какой-нибудь средневековый греческий богослов неким чудесным образом воскрес, то он бы отнюдь не затруднился принять в ней участие – припомнив, в частности, и очень уместную здесь историю «иконоборческой смуты» VIII века. Следовательно, византийский дух у нас еще совсем не так выветрился к XX веку, как это представлялось иным профессорам теологии.
Очерк духовной жизни Петербурга начала XX века был бы неполон без упоминания Религиозно-философских собраний 1901–1903 годов. Их инициатором был Д.С.Мережковский с небольшой группой единомышленников, а целью – для начала просто свести представителей церкви и интеллигенции в одну аудиторию и приучить их к диалогу. Такая попытка воспринималась как новаторская: каждая из сторон смотрела на другую с недоумением и опаской. Эти чувства находили свое продолжение и на карте города. З.Н.Гиппиус писала о подлинном «железном занавесе», незримо опущенном поблизости от Николаевского (теперь Московского) вокзала. Западнее его лежал «светский Петербург», восточнее – «церковная область», примыкавшая к Александро-Невской лавре. Сами собрания проходили в помещении Географического общества на набережной Фонтанки. Ассоциировался с ними и «наш вечный дом Мурузи», по сию пору стоящий на Литейном проспекте под нумером 24. Там была квартира Мережковских, очень любивших этот дом, и проживших в нем в общей сложности почти четверть века. Заметим, что сама фамилия Мурузи принадлежала в свое время известному константинопольскому фанариоту (так называли себя греческие обитатели стамбульского квартала Фенер, в котором по сию пору находится резиденция константинопольского патриарха – или, как полностью звучит его титул, «Святейшего, величайшего господина, князя и владыки, архиепископа Константинополя, Нового Рима и патриарха Вселенной»). Турецкий султан высоко ценил его таланты, и поручил участвовать в мирных переговорах с Россией. Тайно перейдя на нашу сторону, князь Димитрий Мурузи передал царским дипломатам ряд ценных документов, немало облегчив тем заключение выгодного для России Бухарестского мира 1812 года. Измена была раскрыта, Мурузи отправлен на эшафот, но его семье удалось выехать в Россию и добраться до Петербурга, где в ее судьбе принял участие сам Александр I. Со временем, дети, ставшие уже «петербургскими фанариотами», вышли в люди. Один из них, известный у нас как «византийский князь», выстроил на Литейном, 24 свой огромный дом. Историки архитектуры определяют его стиль как мавританский, но петербуржцам в нем всегда виделось нечто византийское. Впрочем, вернемся к Религиозно-философским собраниям. Их участники положительно сошлись на том, что страна входит в глубокий кризис, который, скорее всего, коренится в духовной сфере, и что церковь с интеллигенцией способны его остановить. Участники зашли так далеко, что стали обсуждать даже возможность введения новых догматов в церковное учение. Но тут синодальные власти встревожились и прекратили Собрания. Вернувшись в свои кабинеты, участники продолжали додумывать свои доводы. Большое влияние приобрело выработанное Д.С.Мережковским учение о «Третьем Завете», долженствующем прийти на смену первым двум – Ветхому и Новому, чтобы утвердить «религию Святаго Духа» в обновленном Богочеловечестве. Претензия смелая – но петербургский реформатор сразу же ограничивал ее, указывая, что речь идет не более чем о восстановлении во всей полноте христианского учения о св. Троице. С этой позиции, ограниченность развития исторического православия виделась «всего лишь» в остановке на почитании Сына – второго лица Троицы.
Здесь нужно напомнить, что Мережковский был довольно сухим и рассудочным писателем. Тем более любопытно, что всей этой отвлеченной религиозно-философской конструкции у него соответствовал единый и очень теплый образ. Им был константинопольский собор святой Софии. Писатель даже специально совершил путешествие в Стамбул – просто затем, чтобы побыть в древнем храме. Есть у него и малоизвестный очерк об этой поездке, он так и называется: «Св. София». Читая очерк, поневоле испытываешь двойственное ощущение. Логическая разработка материала так же измельчена, как обычно у Мережковского. Здесь есть тезис – «застревание» византийского православия на фазе «Второго Завета», антитезис – разработанное в нем же учение о третьем лице Троицы. Упомянута и возможность синтеза, намеченного в константинопольском Храме и, разумеется, чаемого в современной писателю России. Но выше всех слов, аргументов и ссылок возвышаются своды дивного храма на Босфоре: «В основании сводов расположены сплошным рядом низкие полукруглые окна, наполняющие свод ясным, тихим светом, так что, кажется, купола реют в воздухе, солнечно-золотистые, неимоверно-высокие, легкие-легкие и несокрушимо твердые, как твердь небесная, „плоть духовная“, Святая Плоть … Ничего кроме светлого, безмерно огромного, небу подобного свода. Чувствуется, что здание построено для этого свода. Все для него, все от него, все в нем. Он покрывает, соединяет, согласует, просветляет все. Никогда на земле не было более совершенного образа вечности, и почти невозможно поверить, что это создание рук человеческих»… Да, читая эти неспешно наращиваемые периоды, понимаешь, что значит прирожденный писатель и почему книги Мережковского продолжают переиздаваться и по сей день. Но чувствуется и общее для посетителей св. Софии замедление шага, блуждание взора, нарастание молитвенного настроения. Затем оно омрачается. «Я сидел на низкой ступени у главного входа, прямо против алтаря, смотрел в побледневший простор великого завоеванного храма с его тенями херувимов на стенах, чуть видными, жалкими и страшными, точно отошедшими; видел вьющиеся вправо, вкось циновки; слушал крылья пролетающих вверху голубей и тихие, чистые, такие чуждые мне, такие неподвижные, косные молитвы чуждых людей», – а думал, добавим мы, о своем Петербурге и предстоявших ему испытаниях, сравнимых разве что с разорением Константинополя. Что сказали бы средневековые богословы, доведись им ознакомиться с богословскими построениями петербургского символиста – дело неясное. Скорее всего, покачали бы головами, да припомнили бы о теории Иоахима Флорского, учившего, что, как эпоха Нового Завета пришла на смену эпохе Завета Ветхого – так же и ей, в свою очередь, суждено уступить место эпохе еще более нового, «Третьего Завета» св. Духа. Иные же, поразмыслив, вспомнили бы о более древней «ереси модалистов», согласно учению которых Господь последовательно открывается в истории в трех разных модусах: сначала как Отец, затем – как Сын и, наконец, как Дух Святой. После непродолжительных колебаний, церковь анафематствовала оба помянутых выше учения. Что же до преклонения перед совершенством Св. Софии, то тут мнения совпали бы. Ну, а А.М.Ремизов, приятель четы Мережковских, встретивший их в Петербурге после возвращения из поездки в Стамбул, равнодушно пометил в записной книжке, что «турецкого в них ничего не заметно, как в Зинаиде Николаевне, равно и в Дмитрии Сергеевиче… Прошлое воскресенье они были у нас, и З[инаида] Н[иколаевна] подарила мне красную феску, расшитую золотом, очень красивая, только маловата, а В.В.[Розанов] обиделся, почему не ему?».