Автограф. Культура ХХ века в диалогах и наблюдениях - Наталья Александровна Селиванова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Скорее, нужно говорить не о вырождении нации и искусства (на войне и потом я встречал одухотворенных, порядочных и талантливых людей), а о моральных ценностях, которые первыми принимали на себя удар как в советскую эпоху с ее ложью и кровью. Так и сегодня: торжество бандитской этики некоторыми нашими соотечественниками прямо или косвенно оправдывается. К счастью, не все заспешили заголиться. Не все бесстыже заявляют: мол, да, я продался, но задорого продался. Среди разрушенных святынь, пусть даже во многом лицемерных, продолжают жить люди, для которых собственное видение жизни куда важнее шелухи, при каждом удобном случае подсчитывающей свои дивиденды.
Вся эта неприличная погоня за мнимым успехом, за саморекламой, в том числе и в нынешней литературе, — явление временное. У отечественной словесности высокое предназначение. В советские годы, да и теперь, работали и работают писатели, для которых идея человеколюбия, поиск первопричины, чувство ответственности — не пустые слова.
— В своих воспоминаниях, недавно опубликованных в «Знамени», вы пишете: я ждал, когда откроется дверь и войдет Лев Толстой. Почему вы заявляли такую высокую планку? Вы ждете от современников эпических произведений?
— Необязательно. Первая книга Толстого, которую я прочел, был подаренный когда-то «Хаджи-Мурат». И, кстати, по надписи я, рано потерявший родителей, установил дату своего рождения — 11 сентября. Эта вещь осталась со мной на всю жизнь. Не знаю, согласился бы автор быть моим учителем, но на меня повлиял именно он. Я называю Толстого вершиной мировой литературы потому, что он однажды видел момент возможной гармонии людей и написал «Войну и мир». Божеского, целостного взгляда на мир не хватает большинству рукописей, которые я читал, будучи главным редактором.
Вспоминаю, как однажды в кабинет вошел автор, мнящий себя Толстым. Это не графоман, а довольно известный в литературных кругах человек. Он неплохо пишет, но повышенная самооценка у прозаиков — поразительная и распространенная черта. Конечно, без «энергии заблуждения» нельзя работать. В эти часы выше тебя, лучше тебя нет никого. Но, когда рукопись окончена, нужно подумать, что и до тебя создавалась проза. Судить себя следует по гамбургскому счету.
— Вы оцениваете коллег, а сами готовы оценивать себя так же строго?
— Стараюсь. Понимаете, когда пишешь, есть какое-то ощущение, образ книги, который видится автору, но которого достичь, думаю, никогда не удается. Удача или неудача измеряется этим оставшимся промежутком.
— Получается, вы записываете уже обдуманное?
— Некрасов сказал: «Мне жаль мою мысль, как бедно я ее поймал словом». Так вот не одним словом угадывается повествование, но и настроение диктует мелодику речи. И если не найдешь первую фразу — она может быть доверительной или очень серьезной, твердой, — ничего не получится вообще. Именно со слов: «Жизнь на плацдарме начинается ночью» — и пошла работа над повестью «Пядь земли». Герои и события возникли потом.
— Юрий Левитанский написал много стихов о войне. Но в конце 70-х оборвал себя: «Ну что с того, что я там был, я был давно, я все забыл…». Когда-то он мне объяснял, что люди, посвятившие творчество военной теме, более сильных впечатлений в мирное время не пережили. У вас, видимо, так же?
— Я пишу не столько о войне, сколько о людях своего поколения. Я был молод, и мои герои были молоды в «Пяди земли». Потом в повести «Навеки — девятнадцатилетние» они годились мне в сыновья. А в романе «И тогда приходят мародеры» это почти мои ровесники. Всякий раз, вспоминая войну, я думал о потерях, случившихся на моих глазах. Поверьте, тяжелые переживания. Будучи командиром взвода, я послал телефониста восстановить связь, бой продолжался, а его все нет. Когда полез сам, то увидел этого человека уже окровавленного. Вскоре ранило меня. Но я все-таки выжил, а он нет.
На фронте были и трусость, и готовность к самопожертвованию. Но то же самое увидел после войны. Где-то я прочел: «Мы — камни. В стену ляжем мы — дворца, сарая, храма иль тюрьмы». Мы жили в такое время, когда репрессии следовали за рассказанным анекдотом, пьяными откровениями, спланированными провокациями, открытой оппозицией режиму в литературе или в жизни. И время требовало доносительства, помните, у Твардовского: «Предай отца, родного брата и друга верного предай»? Мое поколение выиграло тяжелейшую войну, однако смелость в бою и смелость в обычной жизни — разные вещи. Как это ни печально, но предательство — один из главных пороков моего поколения.
— Порой раздаются голоса, что пожилые люди сегодня стали реакционной частью общества. Чем вы это объясняете?
— Я никогда не осуждаю ветеранов войны, потому что они прожили жизнь совсем не ту, какая полагается победителям, спасшим Родину и мир от фашизма. Но старость вообще не очень хорошее время. Не ко всем с годами приходит великодушие, зачастую люди, утратив красоту, силу, возможность зарабатывать, озлобляются.
— Чуть выше вы коснулись двойной морали советского общества, за которую заплатили, каждый по-своему, писатели Синявский и Даниэль, правозащитники Сахаров и Марченко. А также те, кто поддержал их. Но, если говорить не о героях, а об антигероях, то представьте, что теперь я понимаю сталинизм. Я понимаю, что стукачами двигали цели на все времена — жажда карьеры, близость к «кормушке», жизненный комфорт. Разве не ради этих же ценностей сегодня забывают дружбу, обязательства, также предают и также молчат из опаски потерять место? Может быть, двойная шкала — не изобретение большевиков, а суть русской жизни?
— Во-первых, вы явно спешите, записывая двойную шкалу в качества исключительно русские. Вокруг Туркменбаши возятся сегодня так же, как когда-то с генсеком Брежневым. Во-вторых, вы не можете понимать сталинизм, вы его не пережили. К тому же в результате доносов одни оказывались на Колыме, другим давали «десять лет без права переписки», третьи жили в вечном ожидании ареста. Проводить параллели между натуральным террором и нынешней жизнью никак нельзя.
А между нашей жизнью и капитализмом прошлого века можно. По Глебу Успенскому, крестьяне продавали сено, подкладывая для веса кирпичи. Надувательство? Конечно. И в то же время в России дорожили купеческим словом. По сути, я пошел на эксперимент, когда в «Знамени» печатали библиотечку в основном из военных вещей. Я не заключал с авторами никаких договоров, то есть не платил, как в советские времена, сначала аванс, а после выхода книги — оставшуюся часть гонорара. Я хотел проверить авторов, верят ли они мне на слово. И вы знаете, верили. Потом мы