Молодость века - Николай Равич
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Кто это, красные аль поляки?
Всадники одеты, как крестьяне, но вооружены. Они задают вопросы старосте, поворачивают и мчатся галопом в сторону расположения советских частей.
В поисках пристанища мы попадаем в большую избу. Хозяин расспрашивает нас пытливо, разглядывая и поглаживая бороду: что мы за люди, куда едем и зачем. Наконец, после долгого раздумья, он ведет нас в сарай. Мы ложимся на пахнущее свежее сено и с наслаждением думаем о сне, но вдруг вздрагиваем: двери захлопываются, и слышно, как щелкает тяжелый замок: мы заперты. Начинаем думать о багаже: два чемодана битком набиты очень ценным грузом. Что, если хозяин заинтересуется и откроет их? Стучим в тяжелую дверь, никто не отзывается. Усталость берет свое, и мы засыпаем..
Рассвет. Сквозь щели в стене и под дверью, в маленькие оконца под самой крышей пробиваются лучи солнца. Скрипит и открывается дверь. Перед нами, склонившись в поклоне, стоит молодуха — хозяйская жена и держит Две крынки молока. Веселеем от запахов сена и утра, от парного молока, от ласковой женской улыбки и с легким сердцем едем дальше. Опять перед нами молчаливый лес. Чувствуется, что где-то близко река. Подъезжаем к Березине. На этом берегу — деревня Углы, напротив, на другом, — деревня Холмы. Надо переправиться через реку. Там нас должны ожидать…
Деревня кажется пустой, но на улице, в самой середине деревни, стоят пятеро крестьян. Один из них шатается, размахивая перед собой пустой бутылкой; второй что-то кричит; трое качаются в обнимку. Наш возница робеет и хочет свернуть в сторону, но мы уже замечены. Крестьянин с бутылкой подбегает к нам, хватает лошадь за уздечку и кричит пронзительным голосом:
— Что вы за люди? Где пачпорт? Почему без разрешения от легионов?
Соскакиваем с повозки и начинаем разговаривать.
Все теперь занялись нами, и мы видим, как наш возница, все время оглядываясь, погоняя лошадь, едет, к реке. Пьяница, махая бутылкой, требует наши паспорта. Высокий, худой крестьянин со скучным лицом и грустными глазами смотрит на нас с укоризной. Остальные, безразличные ко всему окружающему, распевают песни. Разговаривая, мы двигаемся к реке. Высокий наклоняется к нам, дышит в лицо самогоном и говорит, растягивая слова:
— Ты, знаешь, дай нам на водку, потому тоска заела…
И вдруг, повернувшись к крикливому мужику, хватает его за грудь:
— Ты чего орешь? Ты благонравие покажи, господа на водку дадут.
Мы стоим у взорванного моста через Березину, у самой воды. Возница, посматривая на тот берег, робко убеждает крестьян:
— Тише, вы, разве не видите: там легионеры…
На противоположном берегу что-то поблескивает, видны серые неясные фигуры.
Услышав возницу, крестьянин с бутылкой прорывается вперед, рискуя упасть в воду.
— Не же-лаю, легион, легион!..
Он не успевает закончить фразу, потому что высокий и грустный крестьянин, как выяснилось, дядя Емельян, берет его крючковатыми пальцами за ухо и отводит от берега.
Я вынимаю две николаевские десятирублевки и молча передаю их ему. Сзади проталкивается маленький белесый белорус, хитро поблескивая глазками.
— Это верно, дядя Артем, зачем кричать? Они вас удовлетворили, а я их на другую сторону перевезу.
Не дожидаясь нашего согласия, он подворачивает штаны до колен и вытаскивает из-под моста выдолбленное бревно — челн с одним веслом. Мы смотрим на реку, на покачивающийся на воде челн и на него, который как ни в чем не бывало, сидя на носу этого утлого суденышка и держа весло в руках, болтает ногами в воде. Переправиться можно только по одному. Я решаюсь. Два наших объемистых чемодана целиком заполнили лодку. И когда я сажусь на них, челн оседает, вода заливает лодку. Мы движемся медленно, преодолевая течение, которое сносит нас в сторону. Но вот наконец берег. Мне кажется, что, пока мы плыли, прошли годы. По крутой тропинке взбираюсь наверх. Передо мной стоит юноша-еврей и внимательно смотрит на противоположный берег, на челн и на меня. Не произнеся ни слова, он спускается к реке, берет чемоданы и идет вперед. Я иду за ним. Мы молча подходим к домику, стоящему над рекой. Это не крестьянская изба и не городской дом, а нечто среднее, но внутри чисто, тепло и уютно. Нас встречает очень красивая девушка.
— Исаак, — говорит она, — их нужно до вечера доставить в Бобруйск, потому что в семь придут польские офицеры.
Вскоре появляется и Ордынский. За чаем решено, что мы на лодке пойдем вдоль берега реки. Берег крутой и высокий, и есть надежда пройти незамеченными. За 3 километра до города мы должны перегрузить на воз с сеном наш груз и в город въехать, когда стемнеет.
Чудесная река Березина! С обеих сторон сжата она высокими берегами. Сверху нас поливают красноватые лучи заходящего солнца. Свежий воздух бодрит.
К деревне мы добираемся в темноте. Через несколько минут над обрывом появляется огромный воз с сеном. Взбираемся на него, подсаживая друг друга, и едем по большой дороге, ведущей в Бобруйск. Навстречу нам попадаются крестьянские возы, пешеходы. Обращаем внимание на человека с красно-белой повязкой на рукаве, с шашкой на поясе и в старой фуражке городового. Это — стражник, первый символ оккупации. Стражник довольно бодро несет в правой руке лукошко с яйцами, а левой поддерживает атрибут власти — шашку в потертых ножнах, в иные времена называвшуюся селедкой.
Глубокой ночью, уже не видя ничего перед собой, мы подъехали к старому дому на самом краю города. Исаак стучал долго, но ему не открывали. Наконец калитка приоткрылась, и после довольно продолжительных переговоров, которые велись шепотом, нас впустили в дом.
Старого седого еврея окружали бесчисленные дочери: от девочек, ползавших под столом, до самых безнадежных старых дев. Казалось, что мы попали в женский пансион. Видимо, наш хозяин был обречен на всю жизнь иметь только дочерей.
— Вы знаете, что здесь происходит? — говорил он. — Вы не знаете, вы не можете знать. Каждый день полиция обыскивает все углы в еврейских домах, требует книги для прописки, допрашивает приезжающих и забирает всех, кто ей не нравится и не дает взяток. Вы помните, что было, когда евреи уходили из Египта? Так вот здесь происходит то же самое. Каждый день хватают евреев на улицах, в домах, сажают в поезда и увозят, и никто не знает куда. В Краков, во Львов, в Повонзки. Как я вас запишу? Ведь тут должно быть все: кто вы, кто ваш отец, ваша бабушка, чем вы занимаетесь, когда приехали, зачем, почему. Ну вот, посмотрите!
И он сунул нам под нос громадную книгу, где каракулями были записаны имена приезжих. Мы взглянули на вкривь и вкось разбегавшиеся строки и, несмотря на трагичность своего положения, не могли удержаться от смеха. В книге было написано:
«Мойша Шпулькин, родом из Шклова, по занятию — шпигулянт…»
Когда хозяин немного успокоился, он снова стал рассказывать об ужасах, которые царят в городе: в Иом-кипур солдаты окружили обе синагоги, забрали всех стариков и как они были — без обуви и в талесах — погнали в деревню Киселевичи, где стали всех избивать. На улице в сумерки нельзя показаться, особенно девочкам-подросткам, — столько развелось насильников. Из крепости ежедневно выводят на расстрел пленных красноармейцев. Каждый день то на одной, то на другой улице вспыхивают погромы: солдаты врываются в дома и лавки, грабят, забирают что им нравится и избивают людей. Имена поручика Серба и генерала Милецкого, по приказу которых были расстреляны сотни людей, вызывают у всех ненависть и презрение.
Старик немного помолчал и добавил:
— И вы знаете, что все-таки солдаты тут ни причем. Иногда мы видим: они не хотят этого делать. Но тогда офицеры и фельдфебели начинают кричать: «Чего стоишь, разве не видишь, что это все большевики?!»
Ночь мы провели в маленькой комнатке, на узких девичьих кроватях, осаждаемые наступавшими на нас легионами клопов.
Рано утром я вышел на улицу.
Бобруйск был наполовину уничтожен — сожжен, разгромлен. По тротуарам, прижимаясь к стенам выгоревших домов, бродили горожане. Евреи, в большинстве старики, пугливо перебегали улицы, скрываясь в воротах и подъездах домов. Окна магазинов были заколочены досками, жалкие лавчонки на углах стояли пустые.
Подходя к какой-то площади, я услышал барабанный бой и монотонный напев дудок. С обеих сторон широкого квадрата стояли лошади с коноводами между ними. Холеные, крупные, гнедые познанские кони, пофыркивая, били копытами. Ровной линией перед ними выстроились солдаты, разукрашенные нашивками, бляхами, выпушками и еще чем-то. Почему-то это напоминало мне вывод на арену цирка лошадей берейторами. Через площадь шагала познанская колонна. Двенадцать барабанщиков и двенадцать флейтистов выбивали и наигрывали однообразную мелодию. Солдатские сапоги, — подкованные немецкие короткие серые сапоги, — ударяли в такт. Сбоку, выпятив грудь, шли с мертвыми, каменными лицами фельдфебели. Впереди, сверкая стеклом монокля, выбрасывая прямые, несгибающиеся ноги, маршировал офицер. Только офицеры и фельдфебели носили конфедератки — высокие четырехугольные шапки, все остальные были в немецких железных касках.