Работа любви - Григорий Померанц
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Примерно с этого начал и Будда. Он утверждал только то, что можно ясно высказать: «существует страдание; у этого страдания есть причина; эта причина может быть устранена…». А на метафизические вопросы отвечал «благородным молчанием». Есть путь, ведущий к освобождению от страдания, от острого чувства неполноты поверхностной жизни: «Есть, о отшельники, нечто неставшее, нерожденное, несотворенное…» – а что это такое, поймете, когда достигнете его. Подходящих слов, чтобы описать «безымянное переживание»[10], люди не придумали. Даже слова «вечность» и «Бог» казались и Будде, и Кришнамурти слишком грубыми. «Мистики правы, но их правота не может быть высказана: она противоречит грамматике», противоречит логике, противоречит точной науке. Глубина открывается только мистику, пережившему «вечное теперь», и только тогда, когда он находится в состоянии причастия глубине.
Неудивительно, что путь Людвига Витгенштейна повторил развитие буддизма. В поздние свои годы он изучал дзэнские парадоксы. Они давали ему надежду преодолеть тупик абсурда, ограничивающий прямые пути логики.
Для дзэнцев и наивный реализм, уверенный в полноте реальности дробного и двойственного, – фантом, и убеждение, что мир – это ложь, тоже фантом. А реально прорастание недвойственного в мир двойственного и дробного, в мир пространства, времени и материи. Высказано это было в Китае примерно тогда же, когда жил Шанкара, и почти так же коротко: «Пока я не знал святого учения, я думал, что гора есть гора. Потом, углубившись в учение, я понял, что гора не есть гора; но потом, еще глубже вникнув в учение, я понял, что гора есть гора!». Последнее слово я, вслед за Зинаидой Александровной, произношу с ударением, чтобы немного помочь читателю. Если высказать эту онтологию по-христиански, то Иисус – не просто Сын Человеческий и не просто Бог; это Сын, единосущный Отцу и от века пребывавший в недрах Отчих. Дзэн придает тот же статус любой травинке, червяку, камешку, обыденному мигу жизни.
Оставаясь в рамках дзэн, можно пояснить китайский парадокс эпизодом из жизни Хакуина, знаменитого впоследствии японского старца (XVII–XVIII вв.). После долгого созерцания неразрешимой загадки, заданной ему для выхода из «помраченного разума» (из мира здравого смысла, из привычек логики), он с восторгом пережил реальность недвойственного, которое одно реально, и в праздничном настроении пришел к учителю. «Что же ты постиг?» – спросил тот (кажется, это был Сокэй). «Мир развалился! Вселенная распалась на части!» – завопил Хакуин. Сокэй схватил его за нос и несколько раз сильно подергал, а потом спросил: «Как же это случилось, что кусок вселенной оказался у меня в руках?».
Пинком сброшенный с крыльца, Хакуин упал лицом в грязь и с трудом поднялся, чтобы закончить аудиенцию церемонным поклоном. Не раз он приходил в отчаянье. Однажды, задумавшись, он остановился около крестьянского дома. Хозяин несколько раз кричал, чтобы назойливый нищий убирался прочь. Хакуин его не слышал. Тогда хозяин схватил метлу и ударил бонзу по голове. Слетела на землю соломенная шляпа. Но от удара что-то прояснилось в уме. Полный тихой радости, Хакуин пришел к Сокэю. Тот взглянул на него – и не увидел на лице ни уныния, ни экстаза, а что-то новое (примерно то, что православные называют трезвением в благодати). Задав несколько вопросов, на которые Хакуин мгновенно отвечал, Сокэй благосклонно отпустил его и больше никогда не бранил.
Став учителем, Хакуин реформировал метод ритуальных загадок, разделив их на пять ступеней. На первой ступени ученик должен был постичь, что помраченный разум ложен (гора не есть гора). На втором – что помраченный разум тоже обладает известной реальностью (то, что ему довольно грубо показал Сокэй). На третьей – что максимумом реальности обладает прорастание целостной вечности в мир «рождения и смерти», в мир двойственности и дробности. На четвертой ученик преодолевает трудности языка парадоксов (не зная иероглифов, я это не могу объяснить); а на пятой учится бегло проходить через все предыдущие ступени, чтобы буква не убивала дух или, как говорят дзэнцы, – не путать луну с пальцем, указывающим на луну. Человек возвращается в будничный мир, но видит его таким, словно мир только что сотворен. «Как бабочка подлетает к едва распустившемуся цветку, Бодхидхарма говорит: „я не знаю!“», – писал один из дзэнских поэтов. Другой ему вторит: «Как это удивительно, сверхъестественно, чудесно! Я таскаю на кухню воду, я подношу дрова!». «Ваш обычный повседневный опыт, но на два вершка над землей», – сказал об этом академик Судзуки.
Дзэн не дает обладания тайной. Она остается безымянной – как у Лаоцзы: «знающие не говорят, говорящие не знают». Достигается другое: причастность тайне, не доступной слову. Причастность нельзя затвердить, как символ веры, нельзя передать по наследству и даже сохранить назавтра, если оборвется «вечное теперь». Остается только след в сознании, память о реальности – до следующего причастия.
Этого так или иначе добиваются все мистики. Разные вероисповедания – только разные пути к одной вершине горы, и временами они сходятся. Далай Лама XIV неожиданно сошелся во взглядах с апостолом Павлом, сказав (я это слышал из его уст в 1996 г.), что главное – любовь в сердце, а метафизические теории, буддийские и христианские, – дело второстепенное. А в христианстве парадоксален сам образ Бога, повешенного на позорной виселице, на виселице для рабов и прочей сволочи (римских граждан не распинали). Взгляните на это глазами человека древности; и вы воскликнете, как ап. Павел: «для иудеев соблазн, для эллинов безумие». И не только Тертуллиан мог сказать: «Я поклоняюсь виселице, ибо это позорно, я чту повешенного, ибо это постыдно, я верую, ибо это бессмысленно». Все попытки внести логику в отношения Отца и Сына вели к ереси, и в конце концов церковь приняла как догмат явный абсурд: Христос вполне Бог и вполне человек, и две природы, Божеская и человеческая, соединены в Нем неслиянно и нераздельно (то есть слиянно и неслиянно, раздельно и нераздельно, по ту сторону разума, абсурдно). А между тем, в иконе и мозаике я вижу цельный образ Христа, и нет в рублевском Спасе никакой разорванности, через которую надо прыгать, – только огонь, который входит в сердце и зажигает его.
Что это, фантом? Нет! Это причастие высшей реальности, открытой созерцателям и закрытой для людей, ведущих агрессивно несозерцательный образ жизни, как сказал о них Томас Мертон. И нельзя путать свет глубокой реальности с болотными огоньками фантомов.
Созерцание может прийти как углубление в видимое и как углубление в осязание, когда ребенок прижимается к матери и чувствует себя причастным тайне, дающей сердцу покой, и через воскресение созерцательного осязания между любящими, и через музыку, созданную человеком, умеющим созерцать звук, и вошедшую в умы, умеющие слушать, и через книгу (как это случилось с Андреем Блумом), и даже через телевизор, когда мы смотрим на лицо Антония Блума. Рассуждение дает обладание отдельными истинами. Созерцание дает причастие единой Истине, Истине единства со священным.
Концепция Мелихова духовно наивна, она ничего не знает о «различении духов». Все фантомы для него одинаково фантомны. Одни увлечены фантомом Иисуса Христа, другие – фантомом Иосифа Сталина, и это (если строго следовать теории Мелихова) одинаково плохо (потому что ложно) и одинаково хорошо (потому что иллюзии наполняют жизнь видимостью смысла). Между тем, иногда за легендой открывается реальность, и именно она дает жизни смысл. А от некоторых фантомов Россию хорошо бы освободить. Приведу два примера, довольно сходных по своей структуре и в то же время – противоположных. Древняя сага, записанная в Исландии, бросила новый свет на убийство Бориса и Глеба. Варяги, выполнившие этот заказ, не имели оснований лгать. Они честно написали, что их послал Ярослейв (Ярослав) убить своего соперника Борислейва (Бориса). Заодно убили и Глеба. Остальное можно понять по летописи. Ярослав свалил убийство на Святополка и убил его, как окаянного злодея. После этого, уничтожив братьев, он занял княжеский престол. Иноки, писавшие житие, либо не знали интриги, либо закрыли не нее глаза. И православные около тысячи лет, с XI по XXI в., чтут иконы Бориса и Глеба. То, что при этом сохраняется клевета на третьего страстотерпца, Святополка, и ложная слава действительного злодея, Ярослава, вероятно, имело какое-то значение для судеб Киевской Руси и ее церкви; но в данном случае важны убитые, а не убийца. Намоленная икона Бориса и Глеба – реальность. Их житие художественно правдиво, правда искусства здесь важнее, чем искажение некоторых фактов. Есть историки, которые считают Макбета неплохим государем. Есть историки, которые отрицают участие Годунова в смерти царевича Димитрия. Но для культуры важнее «Макбет» Шекспира, «Борис Годунов» Пушкина и житие Бориса и Глеба.