Чистота - Эндрю Миллер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Этанол».
Он отскакивает так быстро, что свеча гаснет.
– Это ты их здесь поставил? – шипит он на Армана.
– Эти-то? Их привезли на прошлой неделе. Что-то нужное нашим приятелям докторам.
– Это же этанол! Чистый спирт. Если поднести к ним огонь, можно спалить всю церковь.
– Успокойся, – говорит Арман. – Видишь, бутыли плотно закупорены? Запечатаны воском. Так что бояться нечего. Да и что такого, если церковь сгорит? Разве это не избавит нас от лишних хлопот?
Инженер выводит всех из капеллы и успокаивается, только когда они пересекают неф и собираются вокруг органа. По обеим сторонам клавиатуры видны медные кольца в форме изящных веночков – туда вставляют четыре свечи. Арман усаживается. Жан-Батист и Лекёр подходят к мехам, этакой фаллической дубовой конструкции в метр длиной и прочной, как весло.
– С удовольствием разомнусь, – шепчет Лекёр, выдыхая серебристый пар. – Здесь холодрыга, как на Луне.
– Даже хуже, – говорит Жан-Батист.
Женщины сидят, тесно прижавшись бедрами, на ближайшей скамье, и держат перед собой свечи, словно кающиеся грешницы.
– Начали! – провозглашает Арман.
И они начинают работать мехами. Вверх-вниз, вверх-вниз, вверх-вниз. Где-то в глубине, под деревянной обшивкой, инструмент принимается щелкать и свистеть. Жан-Батисту чудится, будто они вот-вот поднимут весь механизм в воздух, реально поднимут. А может, это они оживляют павшего левиафана, зверя вроде слона, так напугавшего, по словам министра, версальских собак. Затем откуда-то сверху доносится долгий вздох, последний вздох в мире, и следом, точно легкие капельки дождя, пробуждается музыка. Небесный голос, регаль, труба, крумгорн, терция – звуки набегают один на другой и расходятся волнами. Что-то кричит Лекёр. Жан-Батист морщится в ответ: он не понимает, не в состоянии разобрать слов. Низкие ноты прощупывают все закоулки в его груди, а высокие творят что-то подобное с душой. Боже милостивый! Эти звуки, наверное, уже поселились внутри. И работа мехов! Вверх-вниз, вверх-вниз. Да уж, красота имеет в своем основании тяжкий труд, и инженер начинает придумывать устройство, автоматические воздуходувные мехи, приводимые в движение паром, которые вполне можно сконструировать. Мысленно он уже почти представил промасленные детали разложенного на столе механизма, как вдруг музыка неожиданно обрывается.
Он отпускает мехи и идет к центральной части органа. На скамьях позади Жанны и Лизы Саже, окутанных нежным светом свечей, сидят, рассыпавшись по церкви, несколько призрачных фигур. К ним потихоньку подсаживаются другие. Шахтеры со своими шлюхами. Шлюхи со своими шахтерами. Мужчины и женщины – зачарованные.
– Наконец у тебя появились слушатели, – говорит Жан-Батист.
Арман видит пришедших в маленькое зеркальце, прикрепленное над пюпитром. Он переворачивает страницу рукописи с нотами, разглаживает ее и велит Жан-Батисту занять свое место.
И все начинается сызнова: первые звуки такие же нежные, как и вначале (вообразите белошвеек, взгляните на родник), но потом без всякого перехода на слушателей наваливается безудержная громада (вообразите почтовые кареты, канонады), а после… после слышится какой-то рев, возмущенный вопль. Инженер и Лекёр бросают свое «весло». Голос – тот, что уже обрушивался на Жан-Батиста прежде, – рокочет из темноты прямо над ними, и метательные снаряды в виде маленьких черных книжечек – требников? – летят им в головы, попадая то в шахтера, то в шлюху, а то и – изумительная точность! – в румяную щеку самого органиста.
На миг среди тех, что сидят на скамьях, возникает настоящая паника. Но очень скоро женщины, молодые и старые, приходят в себя, организуют оборону и открывают ответный огонь, бас проклинающего их настоятеля встречается пронзительными насмешками, издевками, презрением, столь обильно питаемыми историческим гневом, что настоятелю, похоже, будет трудно не наложить в штаны. Если они до него доберутся, то стянут вниз и ночь закончится кровопролитием. А может, и убийством.
Раскинув руки, Жан-Батист пытается вытолкать женщин из церкви, но некоторые стоят как вкопанные, вроде тех крепких столбов, что устанавливают по краям оживленных улиц для защиты пешеходов от проезжающих экипажей. Настоятеля спасает Жанна. Она берет за руку самую большую шлюху, их предводительницу, и тихо выводит за дверь. Остальные следуют за ней, теперь на крики женщин уже никто не отвечает, разве что их собственное эхо. За стенами церкви всех охватывает радостное возбуждение. Женщины теснятся вокруг Армана, ласково похлопывая и поглаживая его, пока Лиза Саже отнюдь не двусмысленно не предупреждает их о последствиях.
Праздник продолжается: поддразнивание, вскинутые руки под шалями, парочки, уходящие в темноту. Инженер наблюдает, потом, задрожав от навалившейся усталости (и думая о том, сколько свечей осталось гореть в церкви и не разбудит ли его среди ночи набат), он сдержанно кивает Лекёру, и тот кивает в ответ. Отделившись от компании, Жан-Батист тихонько идет к двери, ведущей на Рю-о-Фэр. Он один – ему кажется, что один, – но, дойдя до двери, он видит, что рядом Жанна. Они останавливаются. Жан-Батист зовет ее по имени. Девушка улыбается. Его сердце падает.
– Они не будут тебя донимать? – спрашивает он, указывая туда, где у костра слышатся хриплые крики.
– Они мне ничего не сделают, – отвечает она.
– Да, – соглашается он. – Не могу себе представить, чтобы кто-то тебя обидел.
– Я не святая, – говорит она.
– Святая? Конечно, нет.
– Я даже никому не скажу, если вы меня поцелуете, – говорит она и легонько касается его рукава. Точно воробышек.
– Я вдвое тебя старше, – говорит он. – Так ведь?
– Нет. Вам двадцать восемь, а мне четырнадцать.
– Значит, я ровно в два раза старше тебя.
– У вас есть девушка? – спрашивает она, убирая руку. – Вам нравится Зигетта Моннар?
– Зигетта?
– Она очень хорошенькая.
– Нет… Меня не интересует Зигетта Моннар.
– Доброй ночи, – говорит она.
– Да, – отвечает он, а она ждет, будто хочет удостовериться, что «да» – это просто «да» и за ним больше ничего не последует.
Он смотрит поверх ее головы. Ночь стала еще холоднее, небо – еще более ясным. Звезды светят голубым светом над голубыми крышами. На кладбище насыпи из сложенных костей сияют, точно доспехи древней побежденной армии.
– Будь добра, скажи Лекёру, – просит инженер, – чтобы он запер двери, когда отправит женщин домой. Им не следует оставаться дольше.
Она ничего не отвечает. Уходит. Он кивает ей в спину, поначалу не в силах шевельнуться, затем открывает дверь и, выйдя на улицу, шагает, выбрасывая вперед ноги, словно пытается перегнать собственное смущение. Боже милостивый! Он что, умер бы, если бы ее поцеловал? Стоило лишь немного наклонить голову, пока их губы не встретятся. Арман бы сразу сообразил, что делать, и девушка ушла бы домой счастливая, а не обозленная и обиженная. Что ему помешало? Какая-то нелепая привязанность к женщине, чью благосклонность он давно мог купить по цене новой шляпы? Неужели он не может раз и навсегда устроить свою жизнь разумно, как подобает? Завтра – непременно завтра – он должен составить план, изложить его на бумаге, как он частенько делал раньше. План действий, которому надо следовать, разумную схему, основанную на лучших качествах его характера, высших побуждениях. Делать одно и не делать другое. Одно приведет к успеху, а другое к дурацкому прозябанию… Неужели ему суждено быть только телом, очередным, лишь на время наполненным жизнью экземпляром из тех, что они каждый день выкапывают на кладбище Невинных? Так ли жил Вольтер? Так ли проводил годы великий Перроне, сидевший среди машин и механизмов в своем кабинете в Школе мостов, и вся комната, по крайней мере, в памяти Жан-Батиста, всегда была залита ярким солнечным светом?
Открывая дверь в дом Моннаров, он уже становится спокойнее, собраннее, больше похож на того, каким ему хотелось бы себя видеть. В холле на столе он нащупывает свечу и трутницу, высекает огонь, зажигает фитиль. В щель кухонной двери протискивается кот, бежит за ним по лестнице, немного медлит, наверное, поддавшись соблазну, у комнаты Зигетты и наконец все-таки следует за Жан-Батистом. Инженер ставит свечу на стол, снимает пальто и сапоги, укутывается в шлафрок. Уже полночь? Или еще позднее? Часы лежат в одном из карманов, но ему не очень-то хочется копаться и искать. Он готовит себе лекарство – примерно тридцать капель на ложку кислого вина, холодного, как и все в комнате, – затем раздевается под шлафроком и, покончив с этим, задувает свечу, открывает окно и выглядывает вниз.
Ушли ли женщины? Их не видно и не слышно. Наверное, забрались в палатки завершить то, зачем пришли. Хорошо хоть церковь не полыхает, да и на кладбище вроде бы все в порядке, хотя на кухне в домике пономаря до сих пор горит свет. Будь у него морская подзорная труба, он, возможно, увидел бы, что делается там, внутри, увидел бы за столом Жанну. Ее слезы? Он закрывает окно, задвигает ставни и лезет под одеяло, прижимаясь ногами к теплому боку кота. Темнота, темнота, слышно лишь, как шумит кровь. Лекарство действует быстро. Через одну-две минуты оно нарисует на внутренней стороне век первые ночные гротески, но до этого, до того, как он погрузится в забытье, до того, как сон полностью завладеет его сознанием, вместе с дыханием из его рта вырывается еле слышный шепот.