Оранжерея - Андрей Бабиков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Хотя о какой публикации теперь могла идти речь? «Редакция журнала „Телескоп" настоящим извещает своих подписчиков о том, что ввиду общего неопределенного политического и экономического положения республики, не позволяющего принимать на себя твердых обязательств, а также крайнего недостатка бумаги, журнал „Телескоп" издаваться не будет». Постойте, как так не будет? А долгожданные юношеские стихи Тарле? А обещанная новая порция философских «Изысканий» Сумеркина, которые злые языки уже окрестили «Происками»? А продолженье детективного романа, которое, как нас уверили в прошлом месяце на странице 99, «следует»? Неужели мы никогда не узнаем, кто на самом деле послал отравленное письмо доктору Граббе? Вот нелепость: столько лет предаваться умозрительным упражнениям, терпеливо сводить воедино, в одну точку, как свинцовые шарики в укромную лунку, все лучи воображения, знаний, писательских навыков и, уже водружая шпиль на башню, лишиться вдруг самой материальной возможности (он прилег на диванчик и укрылся пледом — знобило) выпустить книгу в свет. Впрочем, на худой конец, еще оставались типографии Парижа и Лондона. Вообразим себе новейший биографический словарь: Нелединский... Нессельроде... фон Нефф... Нечаев... Нечай... Нечет.
Нечет Марк Стефанович (род. 1944, Запредельск, о. Гордый), писатель, поэт, переводчик, проф. истории, последний хранитель ректорских печатей и перстней. Происходит из рода Марка Нечета-Далматинца, основателя и первого ректора (князя) островного государства Малого Каскада.
Окончив курс правоведения, Н. в 1967 г. поступает на службу в департамент министерства юстиции, однако уже в следующем году, получив наследство от матери, оставляет службу и целиком посвящает себя литературным занятиям. В 1967—1970 гг., известный до тех пор лишь в тесных университетских кружках, Н. выступает в печати с блестящими статьями об искусстве Ренессанса и отечественной истории (в журн. «Sator Агеро»[52], «Сербалина», «Телескоп» и др.). В те же годы выпускает сборник философических очерков «Абдикация» и книгу стихотворений «Jus primae noctis»[53]. В 1971 г. совершает кругосветное путешествие в составе антропологической экспедиции Генри Кларка. Вернувшись в Запредельск, с 1972 по 1975 г. публикует преимущественно стихотворные переводы из англ. литературы 17—18 ст. (псевд. Кречет, г-н. N., Ренэ де К. и др.) и завершает работу над диссертацией «Искусство картографии при дворе Марка IV». В 1982 г. в изд-ве «Новый Град» выходит его роман «Вид из окна», сочетающий широкие историко-философские изыскания с тонкой стилизацией под литературу эпохи сентиментализма и просветительства Этот роман был удостоен главной литературной премии Малого Каскада «Веха» и переведен на ряд европейских языков. В 1984 г. выходит в свет (в изд-ве М. Штерна) его второй роман «Зелье странствий», в котором наряду с классическим сюжетным построением оказались еще более усугублены ярко выраженные в первом романе Н. оригинальные черты: пассеизм, эклектичность формы, смешение жанров и усложненность композиции.
С 1974 г. по настоящее время Н. состоит ординарным профессором исторического отделения Запредельского университета. В 1987 г. вышло собрание его лекций под общим названием «Тираны и чернокнижники».
2Последние дни ему отлично спалось — верно, из-за дождя. Сновидения охотно распахивали свои павлиньи веера, чего давно уже не бывало. А вот пробуждение отнимало всю сладость мечты. Он просыпался с тревожным чувством неуспевающего студента в день экзамена. Шестой день подряд лил дождь и гремели грозы, шестой день кряду вода в реке неумолимо повышалась, угрожая затопить не только фабрики и пакгаузы (уже, впрочем, затопленные), но и нижнюю часть самого Града. Необыкновенные происшествия производят и подвиги необыкновенные. «Цирковой силач мсье Жорж вынес из затопленного здания на своих могучих плечах четверых лионских карликов и ученого пуделя Арчи...» Отложим газету в сторону.
Затихшие было с месяц назад беспорядки и грабежи взыграли с новой силой. И уже третий день на Бреге и Вольном полыхали пожары. Первыми вспыхнули немецкий рынок и ремонтные мастерские «Шведе, Гольдман и К0». Поджигатели были схвачены береговым патрулем, но отбиты толпой скарнов по дороге в участок брандмайор сбился с ног, гарнизон приведен в боевую готовность, министр внутренних дел подал в отставку. Одно только радовало — это что строительство Нижнесальской плотины, похоже, окончательно заглохло: то ли благодаря невиданному наводнению, то ли по другой причине...
...Бунты и пожары тоже случались, хотя и реже в 1791-м, в 1509-м... В конце прошлого века пьяный разгул трущобных «новоселов» (как горожане немедленно прозвали пришлых таврических люмпенов и привозных гольдмановских артельщиков) на Вольном и Дальнем продолжался три недели. Градоначальника убили пулей в сердце, мимо Гордого ночью проплывали горящие баркасы и баржи. А совсем недавно, лет пять тому назад, горела старая верфь на Змеином — два дня не могли потушить. Огонь перекинулся на Владимирские конюшни, Холодная балка выгорела дотла, прямо на улицах можно было встретить дымом пропахших лисиц с опаленными хвостами, а по крышам домов вразвалку ходили печальные пеликаны.
«Я уже давно собрал вещи, дорогой мой. Даст Бог, день-два, и отбудем, — сообщал, вздыхая на стекла очков и протирая их платком, Максим Штерн, издатель. — А что ты решил наконец? Вот как? Понимаю».
Эвакуация. Неприятное, лягушачье слово. Не слово, а один большой зевок (Он поправил под головой тугую кожаную подушку и повернулся на тот бок, на котором лучше думалось.) Лицеи, больницы, приюты, желтый дом, старческие, интернаты, училища, казенные дома, академия художеств, монастыри, тюрьма. Повсюду звучали топорные, занозистые слова: транспорт, гражданские объекты, полевые госпитали, чрезвычайное положение (между прочим, недурное определение для жизни всякого смертного), резервы, добровольцы, мародеры... Последних, кажется, много больше предыдущих. Несмотря на плотную кисею дождя, зарево пожаров было хорошо видно с Градского холма и даже из восточных, водосточных, сточных окон его дома, частично заслоненных мшистой апсидой монастыря Урсулинок эсхатологический багрец, искусственный венозный закатец. Отметим для себя новое словцо (финского, что ли, завоза): полттопулло — бутылка с зажигательной смесью. Газеты сообщали, что по улицам Дальнего острова, не таясь, шатаются толпы пьяных от наживы захребетников и угрюмых профессиональных погромщиков с железными палицами, и кто-то из самых мрачных радиоглашатаев уже поспешил назвать минувшую ночь «Хрустальной». «Хрупкое общественное равновесие республики дало роковую трещину. Тепличный розарий вдруг накрыла мутная волна народной смуты. Нас не покидает чувство кинематографической иллюзорности происходящего. Почва стремительно уходит из-под ног, и вместе с ней проваливается в тартарары все великолепное пятисотлетнее здание островной культуры. Задник ярко освещенной сцены оказался грубо намалеванным на обветшалом полотнище, и вот уже публика, отчаянно работая локтями, покидает обреченный зал».
С последним замечанием в этом ряду крикливых клише нельзя было не согласиться. Который день на пристани — давка, склока, слезы, багажная грызня. Переполненные корабли особенно протяжно гудят на прощанье и, невежливо повернувшись кормой, медленно растворяются в едкой дымке бессрочной разлуки. Некоторое время еще грезится смутная громада судна вдалеке, еще дрожит плотный воздух от мощного органного эха и висит над перепаханной рекой запах гари, но уже надо перелистывать страницу и читать дальше.
Прошлым утром, стоя в зонтиками крытой очереди за хлебом, Марк подслушал, как кто-то за его спиной кому-то севшим голосом вяло втолковывал: «Эх-эх, конец Запредельску. Это ясно как Божий день. Вода поднялась уже на четыре аршина. Потоп, дорогой мой. Читай хоть с начала, хоть с конца. Все, кто мог, уже давно слиняли за границу: Никитины, Шустовы, Нечеты... Острова обречены. Да и кабы только потоп, а то еще — пожары, смута...» Марк обернулся, чтобы взглянуть на говорившего, но за его спиной стояла только под огромным зонтиком в карнавальных ромбах скучающая девочка лет десяти в резиновых сапожках да толкался меж двух неподвижных пожилых монахинь, стараясь выйти из лужи, худой старик с тростью. Так разве и впрямь все кончено?
Обреченный, сиречь поименованный. Стоит какому-нибудь розовому образу получить свое словесное выражение, и он немедленно грубеет, тускнеет, как камешек, извлеченный из яркой морской воды. Мысль извлеченная, мысль изреченная обречена. Потомкам нашим вместо страны останутся страницы. Вместо живых людей — герои, если не персонажи или даже — еще призрачнее — «действующие лица». И станет город наш столь же красочно-эфемерным, как Петербург на святочных открытках. Ведь все уже дописано, досказано, довоплощено и тем уничтожено. О, какими значительными покажутся нам задним числом, этим неизбежным post mortem[54] всякой великой эпохи, последние роковые дни гибнущего отечества! Сколько страстных pro et contra[55] канет в бумажную Лету газетных разворотов и стенограмм заграничных собраний! Что нужно было сделать, чтобы остановить пагубу, а чего, напротив, делать не стоило — как будто речь идет об игре в покер или мезальянсе. С какой жгучей завистью будут смотреть на нас, настоящих запредельцев, дичками выросшие за морем, в чуждых пределах, полуфранцузские, полуанглийские юноши, без разбору, поголовно взятые на роли плакальщиков да факельщиков этой «трагедии века»! Но довольно восклицаний. Неужели же был прав тщедушный генуэзский Консул, который, по преданию, уговаривал Маттео Млетского вернуться домой, на берега Далмации?