Вдовушка - Анна Сергеевна Чухлебова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Может, ко мне?
Подумал, прикинул, я вызвала «Uber» в пригород. Мело. Скукой маясь, Гоша длинно высунул язык и закатил глаза. В свете фонаря язык выглядел зеленоватым. Самопальный «Блю Кюрасао» – вот выбор Гоши в рюмочных. Брутальный мой дружок шутит, что это антифриз.
Приехал китайчик со старым армянином за рулем. Авто охнуло, и завелось не сразу, но мы двинулись. Болтали о чем-то, как всегда, пока не встали на кругу: китайчик отказывался ехать дальше. Как ни в чем не бывало, продолжали разговаривать минут пятнадцать, пока старый армянин прыгал вокруг китайчика с дефибриллятором. Ладно, подлатает если, поедем, – так китайчик может и у леса охнуть, и что мы, у леса, в метель? Я закашлялась, Гоша выругался. Мы вылезли.
Другая машина везла нас домой нежно и убаюкивающе, и я ничего не помню о дороге. Дома мы забрались под одеяло и спали уютно и долго, как мыши.
Мяуканье и бездонный взгляд разбудили меня – мальчик хотел завтрак.
В такие дни, как тот, мы не вставали с постели, мы ели и пили, никуда не ходили. Мы были счастливы.
Но анубисы ждут, Надя ушла на смену, надо ехать, выгуливать анубисов, кормить их. Вызываем такси. Аэропорт закрыт месяц как, машин за городом почти нет, мы ждем. Я провожаю Гошу во двор, долго стоим, обнявшись; вот авто, как-то нужно отпускать. Каждый раз это грустно, будто навсегда.
Я хожу по дому, потерянная, – там постою, там полежу. К вечеру снова начнет мести.
Гошину кружку я мыть не стану; допью остатки чая, поставлю рядом с кроватью, будто он всего лишь вышел на минутку в туалет – и сейчас вернется. В ванной с нежностью уставлюсь на его зубную щетку – это моя вообще-то щетка, но стала его, теперь ждет. Он старается лечь в кровать всегда с моей стороны, и я ему уступаю. Когда его нет, лежу на своем месте – и представляю, как здесь был он: длинные его косточки, печальные его глаза.
И в этой доброй тоске с примесью любовной горячки я думаю, что если загонят в подвалы нас, я и сама-то начну кашлять так, что, может, калекой стану, а Гоша мой – и вовсе не высидит. Сырость и холод, от которых всё усугубится за час, не то, что за месяц. Простая простуда, набравшая волну, как цунами, перерожденная в воспаление легких. Гошин обычный приступ, шансы выйти из которого дает только скорая и кислород в баллоне, адреналин в игле. Даже прилета не надо: посади людей в подвалы, разломай инфраструктуру, – всё. Прикопают тихо, меж домов, на клумбе у детской площадки, во дворике; может, и в братской, с какой-нибудь старушкой и старичком. Тут здоровых валит, детей, и дела никому не будет до смерти инвалида, меньшего зла среди невыносимого ужаса. Бесполезный даже для войны и репродукции, никчемный с точки зрения здравого смысла, заранее обреченный, с погибелью венчанный.
Сколько таких чахоточных братиков делают свой последний безымянный вдох в подвалах, и никому ведь даже не жалко; там вон ручку оторвало у ребенка – так и то не очень жалко. Сам дышать не сможешь, если будет жалко так, как должно быть. Привезли картошку на рынок, рвануло снарядом, живые поползли по ошметкам, собирали картошку, в крови была картошка, а что делать. В ближайшем мирном городе и не нахмурились: пошли в киношку смотреть войнушку, пили сладкую воду, и ведь люди неплохие, просто чувствовать – слишком больно, голова оторвется, если понять.
Проклят без милосердия мир, но что это? – капли стеклянные бьют в окно. Да и ты, мой любимый, добрался домой и шлешь всякие глупости. Есть же любовь среди всей нищеты, есть ты и твои анубисы, есть я – и я тебя жду. И страшно думать, что твоя грядущая смерть в цивилизованной палате, на белой простыни, в руках у врачей, которые пытались тебе помочь, по нынешним временам тянет на счастье.
Не может быть
Алюбовь-то наша отравлена предательством, поцелована брехней.
Скорбное тихое времечко подкралось: последние нежности, глупости. Гоше всё хуже, а я будто слепну.
За зиму он привык ложиться не позже одиннадцати. Частенько до последнего не знает, приедет ли. Когда появляется на пороге – ахово бледный, заморенный качкой в такси, – сразу же тихо ложится в кровать, едва шевелится минут тридцать. К вечеру очень устает: «Может быть, завтра, милая».
Может быть, может быть; мочь быть – это уже очень много, а Гоша почти что не может. «Не может быть» – это ведь так о тебе, сколько раз мне случалось смотреть на тебя – и воздавать удивленную хвалу небу. «Бывает же» – это тоже ты, твоя жизнь, твое тело, твои фокусы.
Не бывать этому больше никогда.
Вокруг – плач земли; чтобы вынести из него сердце целым, приходится делать вид, будто и сердца-то нет. В каком кулачке? Да оба пустые, оба. Одно утро началось с сотни сообщений в дружеском чате: «Девочки, пейте йод. Мы – в зоне поражения». Соседка сказала трехлетней дочке, что на неделе придется эвакуироваться. В спам ежедневно падало письмо с инструкцией, как сдаться в плен. Глаз каждый раз цеплял одну-две орфографические ошибки. Маме позвонили с незнакомого номера и сообщили, что по городу будет ракетный удар.
Гоша слабел, но он же всегда слабенький; приглядишься, заметишь, отвлечешься, забудешь, всё пустое. Он зачем-то начал смотреть видео с пытками – и больше не мог спать. Пересматривал немигающим взглядом катастрофические прогнозы по экономике. Точно решил, что всё будет очень и очень плохо. Но ведь будет же! – будто и не сомневался.
К апрелю у него начались тяжелые головокружения. Когда вставал на ноги – опасно пошатывался; я вскакивала вслед за ним, ловила. Запаниковал, побежал на МРТ – мозги как мозги. Врач сказал, что не надо мешать травку с водкой. Так ведь боли, непослушное тело, голова, вобравшая все ужасы мира. Накуренный – он был такой тетешка родной, складывай ручки и ножки как хочешь, обнимай, тешься.
– Нельзя, дорогой, хватит, не надо больше.
– Да ничего, блин, нельзя.
По городу рассы́пались горошины людей, одетых с южным блеском, но по моде двадцатилетней давности. История вспомнила свой