Гусман де Альфараче. Часть вторая - Матео Алеман
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И я не ошибся. Когда мы въехали в город и я увидел его просторные, ровные и прямые улицы, вымощенные большими каменными плитами, дома, сложенные из дивно обработанного гранита, великолепно и искусно украшенные, с бесчисленными окнами и стройной сообразностью всех частей, я оторопел, ибо никогда не думал, что на свете есть второй Рим. А если хорошенько всмотреться, то по части зодчества Флоренция и его превзошла. Ибо самые прекрасные здания Рима наполовину разрушены, а те, что еще стоят, по большей части лишь напоминают о былом великолепии и сохранились в обломках и развалинах. Во Флоренции же все в чудном расцвете, все полно жизни, все дышит довольством и пышностью; и я сказал Сайяведре:
— Если здешние обитатели так же заботятся о своих женах, как о жилищах, то это, без сомнения, самые счастливые женщины на земле.
Я пришел в восторг и готов был останавливаться перед каждым зданием, но надвигался вечер, и надо было позаботиться о ночлеге. Мы сразу нашли харчевню, где нас приняли так приветливо и любезно, что слов не хватает это описать; мы были изумлены тем, как обильно и вкусно нас накормили, как опрятно был накрыт стол, как внимательно, учтиво и ласково с нами обошлись. Я всем наслаждался и почти забыл о главном предмете моего восхищения.
Меня уложили на удобную мягкую постель, так что ночь пролетела незаметно, как один миг. Наутро, с болью в сердце — то была моя гора Фавор[75], — я позвал Сайяведру, чтобы он подал мне одеваться и как знаток всех местных достопримечательностей показал город и в первую очередь Главный собор[76], чтобы нам отстоять там мессу и поручить себя милосердию божию, после чего все наши дела пойдут на лад.
Он проводил меня в собор, где мы исполнили свой христианский долг; выйдя оттуда, я замер словно истукан перед этим знаменитым храмом, любуясь его круглой маковкой, именуемой здесь «куполом», а я назвал бы ее «вершиной», ибо мне кажется, да и не мне одному, а всякому, кто ее видел, что все тайны зодчества, сколько их описано в науке и испытано на деле, собраны тут воедино и вознесены на недосягаемую высоту. Сие дивное сооружение с его величием, мощью и красотой можно счесть восьмым чудом света, не в укор и не в обиду всему, что доныне построено. Достаточно сказать, что одна часовня имеет четыреста двадцать локтей в высоту, не считая верхушки, — и всякий понимающий человек сам сообразит, каков должен быть диаметр здания.
Затем мы посетили церковь Аннунциаты, названную так по росписи на одной из ее стен (которую скорей назовешь небом, а не стеной), изображающей благовестие пресвятой деве[77]. Творец ее был, по преданию, не только художником, в совершенстве постигшим свое искусство, но и человеком чистой и святой жизни. Когда картина была уже почти окончена и оставалось только написать лик пресвятой богоматери, художник, трепетавший при мысли, что не сумеет сделать его живым и изобразить как должно свежесть лица, оттенок кожи, кроткие черты, выражение глаз, был в такой тревоге, что прервал работу; он впал в забытье или помрачение ума, а когда очнулся и хотел было взяться за кисти, чтобы с именем божьим на устах продолжить работу, то вдруг увидел, что она довершена без него. Роспись эта не нуждается в похвалах, ибо если сам господь бог или его ангелы приложили к ней руку, то и без слов ясно, что это творение истинно небесное. Что же касается остальной части картины, написанной самим художником, надо ли говорить о заслугах мастера, коли он удостоился помощи таковых подмастерьев.
В сей церкви ежедневно сотворяется столько чудесных исцелений, такие несметные толпы народа приходят поклониться Мадонне, такая щедрая милостыня раздается беднякам, что я удивляюсь, как они все до сих пор не разбогатели. Мне пришла на память история о нищем флорентинце, который завещал великому герцогу старое седло:[78] на мой взгляд, в нем могли оказаться и не такие сокровища, ибо в этом городе совсем нетрудно насобирать гораздо больше, чем сумел почтенный старец. Правду говорит пословица, что «кошкины детки и во сне мышей ловят», и я тут не раз вспоминал свои молодые годы. Если бы я со своим тогдашним запасом плутней, с моей знаменитой коростой, проказой и язвами явился не в Рим, а сюда, то мог бы оставить своему первенцу отличный майорат.
Было просто удивительно, как мало среди местных нищих людей толковых и смышленых, как они все убоги на выдумку и тупы по сравнению с теми, которых я знавал в свое время. Я видел их насквозь и с трудом удерживался от смеха. Уморительно было наблюдать за ними. Меня все время так и подмывало вмешаться и немножко их подучить и отшлифовать. Посудите сами: где это видано и слыхано, чтобы порядочный нищий, знаток своего дела или хотя бы толковый ученик, держал на виду у всех, в тулье шляпы, больше чем шесть или в самом крайнем случае семь мараведи? Или чтобы он имел сбережения, о чем доподлинно знали бы все местные жители; я часто видел также, что они, напившись и наевшись, оставляют после себя объедки для голодных. Какому, наконец, путному нищему (даже новичку, делающему свои первые шаги) взбредет на ум — если только он с него не спятил — стоять на видном месте с караваем хлеба под мышкой или с зубочисткой за ухом?
Я восклицал про себя: «О скудоумный попрошайка, не знающий основ своего ремесла! Значит, ты ешь так много, что часть еды застревает у тебя между зубов?» Никто из них ни бельмеса не смыслил в нищенстве, ничего-то они не умели сделать по-людски, к месту и вовремя; только и знали что канючить и даже не подозревали, что бывает кое-что похитрей.
Среди них я заметил одного попрошайку, которого знавал в стародавние времена еще мальчишкой; теперь он был уже вполне взрослым малым. Он один чего-нибудь стоил по сравнению с остальными, и я, ей-ей, не отказался бы запустить руку в его святая святых: у него, без всякого сомнения, водились денежки. Надо думать, он и от родителей получил немалый куш, ибо они тоже были в свое время мастера не из последних. Был он тощ и горбат и вид имел совершенно такой, как подобает порядочному нищему. Однако все требует выучки, во Флоренции же власти не разрешили им учредить свою академию, и потому, не имея настоящей школы, все они годились только на свалку.
Я тотчас его узнал, он меня — нет. Вот кто мог бы сказать мне: «Фу-ты ну-ты, да тебя и не узнать!» Очень бы хотелось с ним поговорить, но я не решился и только сказал Сайяведре:
— Посмотри вон на того нищего. Если бы он со мной поделился, я считал бы себя богачом.
— Почему же он ходит с протянутой рукой? — удивился Сайяведра, а я отвечал:
— Довольно человеку один раз открыть рот, чтобы выпросить себе подаяние, закрыть глаза на стыд и совесть, сложить руки при виде ждущей их работы и позволить остановиться своим ногам — и считай, что болезнь его неизлечима.
Я убедился в этом, наблюдая одну нищенку, которую знавал в Риме; когда она пришла туда и начала попрошайничать, это была тщедушная больная девчонка; потом она выздоровела, растолстела как корова, но все-таки продолжала просить Христа ради. «Работай», — говорили ей. Но она ссылалась на свое больное сердце и всем рассказывала, что на нее по временам накатывает морока и тогда она падает наземь и ломает вдребезги что ни попадется под руку, — все это было одно вранье. Прошло несколько лет, и она повстречалась с кем-то из земляков; на вопрос, не знает ли он ее родителей, тот отвечал, что знает отлично, что они умерли и оставили ей кое-какие деньги. Она отправилась на родину, и наследство оказалось настолько значительным, что за нее тут же посваталось несколько весьма достойных женихов, и не из бобылей каких-нибудь. Нет такой ржавчины, которую не скрыла бы позолота: золотом все можно замазать и залепить. Девица эта вышла замуж за богатого и недурного собой парня. И все же так сильно тосковала по нищенству, что стала сохнуть и таять на глазах. Врачи никак не могли определить, какая такая хворь ее точит, пока она сама не излечила себя: прикинулась святошей и заявила, что в знак смирения желает выпрашивать Христа ради себе на пропитание, после чего стала ходить по всему дому и выпрашивать милостыню у слуг. Те, конечно, подавали безотказно, но она этим тяготилась и потому начала запираться в большой зале, где висело множество портретов, и, стоя перед ними, просила подаяния.
Сайяведра очень этому удивлялся. Затем мы с ним прошли на дворцовую площадь, посреди которой я увидел статую горделивого полководца на прекрасном бронзовом коне; и конь и всадник были изображены столь прекрасно и живо, что, казалось, так и дышат отвагой. Я не решался судить об этом памятнике и не мог бы сказать, лучше он или хуже римского; но, по моему смиренному разумению, я отдал бы пальму первенства тому, который видел в эту минуту, и не потому, что он был перед моими глазами, а потому, что того заслуживал. Я спросил Сайяведру, кто изображен на коне, и в ответ услышал: