Забытый вальс - Энн Энрайт
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мамиными вещами мы с сестрой занялись вместе. Встретились на углу и зашагали к дому, как в свое время встречались и возвращались вместе из школы. Фиона и весит столько же, сколько в шестом классе, хотя рождение детей утяжелило ее походку, и мышиный цвет волос сменился более гламурным оттенком афганской борзой.
Как я выглядела, не мне судить. Если б в первые недели после смерти Джоан кто-нибудь спросил, сколько мне лет, я бы и на этот вопрос не ответила. Я вращалась час за часом вокруг тяжелой неподвижной точки. Я была древней старухой. Я была ребенком.
У парадной двери мы остановились, поглядели друг на друга. Фиона медлила, я вставила в скважину свой ключ, и мы вошли в уютную светлую прихожую, в запахи нашего детства.
Мы не стали разбирать вещи Джоан. Словно по уговору, мы поднялись в свои комнаты в глубине дома и разобрали свое добро. Я принесла рулон пакетов для мусора и два пакета набила мягкими игрушками, книгами, ремнями, бусами, ботинками. Только мать бережет подобную ерунду, думала я, гадая, что же видела Джоан, прибираясь среди выцветшей пластмассы и плюша, — былое счастье, отголосок детства? Вряд ли именно моего. И это я тоже утратила.
Увязав пакеты, я вытащила их на площадку, чтоб отнести в мусорный ящик. Фиона свое понесла в машину.
— Ты же не собираешься это хранить? — спросила я.
И она ответила:
— Нет, отвезу домой и выброшу там.
— Ясно.
Повторная вылазка у нас никак не получалась. Фиона не могла вырваться: то у Меган математика, то у Джека экзема. У меня горела работа. И дом стоял нетронутый, потихоньку прокисали запахи в шкафу Джоан.
Некому было помочь нам. Как самим разобраться в маминых вещах, в небесно-голубых кардиганах от «Джин Муир» и «Агнэ Б», в ее «Биба» и раннем «Йегере», в нарядах достопамятного года, который она провела в Лондоне, перед тем как наш отец познакомился с ней, очаровал и привез домой?
Не для этого ли Господь создал мужчин? Чтобы те говорили: бога ради, это всего лишь юбка, всего лишь старая блуза! Но наши мужчины устранились, а если бы и хотели помочь, все равно бы не сумели. Мы не так уж с ними считались, и они не могли уберечь нас от нас самих, когда мы извлекали на свет ее вечернее платье от «Сибил Конноли» и маленькое боа из страусовых перьев и спорили: «Это тебе!» — «Нет, возьми ты!»
Тут дело не только во времени и сроках, хотя теперь все привязано к датам.
Снаружи, в саду, крепкой, злобной проволокой прикручен к воротам знак «Продается». Квадратный, начищенный до блеска, вечно свежий. Его повесили тут семнадцать месяцев назад плюс-минус пара дней. Тут спорить не о чем. Даты-подсчеты каждому по силам. Как есть, так и есть, говорю вам. Так и есть. Мама умерла в мае 2007 года. Весь тот день она уже была мертва. И на следующий день, и послезавтра — мертва. И на следующей неделе — мертва. Для Джоан даты больше не имели значения.
К тому же мы думали — так было привычно думать, — что чем дольше тянем, тем больше получим. В том же году в феврале дом миссис Каллен чуть дальше по улице купили за «без малого два». Так принято было обозначать цены весной, в пору безумного витка продаж перед тем, как продажи остановились. Слишком уж крупная, слишком грязная цифра «миллион», ни к чему называть ее вслух. В добрые старые дни, когда мама была жива, пить можно было прямо на улице, а если вы хотели выложить плиткой кухонный пол (сверх того нам мало что требовалось), то приглашали работника из Англии и оплачивали ему гостиницу.
Шэй отвел нас к юристу — это уже в начале июня. Мы сидели в городском офисе, смотрели, как чужой человек своими чистыми, ухоженными пальцами перебирает бумаги в папке с заголовком «Майлз Мойнихан». Под конец он светским тоном заметил, что по истечении законного срока мы вступим в права наследства и сможем продать дом примерно за «два с чем-то».
Мы вручили ему пухлую пачку денег. Потом заплатили риелтору. С тех прошло два года, и я ненавижу обе эти человеческие породы.
Но в ту пору я была, кажется, благодарна. Если уж скорбь оплачивается, то — какого черта! — пусть хотя бы сумма будет побольше, авось поможет. Мы вышли из офиса, в молчании спустились по гранитным ступенькам.
— Красивые руки, — заметила Фиона.
— И ботинки от «Александра Маккуина», — подхватила я. — Видела? Тисненая кожа с черепами.
— Что это значит? — спросила Фиона. — Что ты этим хочешь сказать?
— Что мы заполучили омерзительно богатого поверенного эпохи постпанк.
— Тогда все хорошо. Мне сильно полегчало.
Задним числом я думаю, ему было уже кое-что известно, это мы не догадывались. Задним числом я подозреваю, что всем уже было известно, они просто не решались признаться даже самим себе. В июле мы говорили с риелтором, и речь зашла о сроках утверждения завещания, но продавать, сказал он, лучше в начале осени, и мы выставили дом на продажу с первой недели сентября, плевать, успеем вступить в права или нет. В среду на веб-сайтах, в четверг в рекламной газете в разделе «Недвижимость». Нам казалось, мы осилили трудное и важное дело. Мы еще не были готовы расстаться с домом.
Теперь-то мы готовы.
В это снежное утро в кухне вновь обнаружился мамин след, и я обрадовалась. В иные дни я совсем перестаю понимать, что это и есть дом моего детства, что он наполовину мой. Вот что мне следовало сказать сестре, когда мы орали друг на друга: «Я займу только половину». И ведь я не живу здесь по-настоящему. Я всего лишь поддерживаю товарный вид.
Всякие мелочи давно разобраны, отправились на помойку или в благотворительный магазин, к Фионе в дом или к нам в Клонски. Мы делили их с величайшей нежностью: «Это тебе!» — «Нет, тебе». Бедные, милые одежки, которые никто больше не наденет, парогенератор три-в-одном — полезная штука, — абстрактные картины маслом, так и шибавшие в нос 1973 годом.
Время от времени я натыкаюсь на то, что мы пропустили. Когда Шон перебрался ко мне (официально ни он, ни я не «переезжали»), за ящиками комода отыскалась фотография, большой глянцевый черно-белый портрет наших родителей перед диспетчерской башней дублинского аэропорта. Куда они отправлялись — в Ниццу, в Канны? Или в Лурд? В маминой лакированной сумочке спрятаны четки, но ее лихая вязаная шляпка и его развевающийся плащ прикидываются, будто парочка отправилась на поиски приключений.
В другой раз — месяц или два тому назад — я заметила коричневую матерчатую сумку на шкафу. Забралась на стул, сняла ее. Внутри лежали флаконы, я сразу догадалась: они цокали друг о друга под хлопковой тканью. Я развязала шнурки, вытащила пустой флакон из-под «Твид» — эти духи я подарила ей, еще когда училась в начальной школе, — затем достала бутылочку из-под «Живанши III» (оригинальная формула), тоже, разумеется, пустую, зато в приблудном флаконе «Же ревьен» еще что-то плескалось. Я открыла «Твид», прижала к ноздрям холодное стеклянное горлышко, выманивая маму, словно джинна из бутылки. Джоан действовала по всем правилам, прыскалась духами в последний момент, уже нарядившись и надев украшения, когда оставалось только накинуть пальто, поэтому аромат духов был для меня запахом маминой тайны: вот она склонилась надо мной, поцеловала, выпрямилась и уходит.
По вечерам папа напяливал смокинг, снаряжаясь в «Бёрло» или в «Мэншн Хауз». Сперва они выпивали в «Шелбурне», а после ужина танцевали на деревянной танцплощадке посреди ковра под Элвиса и «Теннессийский вальс».[26]
Домой возвращались далеко за полночь, еле живые.
Выходные ботинки моего отца были черные-пречерные и ярко блестели. Я до сих пор называю их «ботинками пьяницы». Однажды я видела на улице человека, очень похожего на моего отца: запойного, и притом подтянутого, безукоризненно одетого. Добропорядочный пьяница, приличный, честный. Такие окликают друг друга: «Земеля! Мужик!» — и вроде хотели бы сказать что-то еще, поважнее, да вот налились до такой степени, что уже и слова не вымолвить.
В ночь после маминой смерти я и сама выпила чересчур много вина. После переговоров с гробовщиком, телефонных звонков и прочей организационной мути я открыла луарское белое и выпила его в темпе, а затем пришло два ощущения. Первое — будто я вообще ничего не чувствую. А второе было настолько неправдоподобно, что я хотела бы поскорее от него избавиться. Это была неправда, грубая ложь. Он был со мной — мой отец. Не снаружи, а во мне, когда я сидела одна за кухонным столом, пила и извинялась перед вином, если оно проливалось мимо.
Я выбросила флаконы из-под духов вместе со следами элегантных древесных запахов, которыми мама приправляла сигаретный дым, а порой и рюмочку-другую водки. Казалось бы, надо цепляться за последние уцелевшие молекулы этих ароматов, но я не стала. Я бы предпочла распахнуть окна, выбить ковры и покрывала, изгнать из дома запах ее смерти. Окурки, плававшие в садовой пепельнице после дождя, желтоватые разводы на потолке, прилипчивый гламур «Же ревьен» — все прочь.