Избранные новеллы - Стефан Андерс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В ходе этой войны я убил четырех солдат, четырех врагов, четырех испанцев, с самого близкого расстояния, — Пако бессильно роняет руки, — а может, еще и сверх того много других, — но уже с дальнего расстояния — убил, потому что был должен убить. Но ведь как получается: я делал это без всякой охоты, любовью здесь и не пахло, ни любовью к действию, ни любовью к цели, с которой я даже и не был знаком. Тогда, надо думать, все это и началось, снятие кожи с самого себя. Теперь, когда кожи совсем не останется, когда вместо старого содержания в старые мехи заберется новое, и действительность, о, эта действительность, эта лишенная свойств, не дающая ответа ни на один вопрос действительность — если она заполнит меня, а я буду продолжать действовать и двигаться, тогда это уже не я буду действовать, а Оно, и жить будет тоже Оно. Но это еще не Бог, это жизнь. И грех мой есть грех жизни, а я — ее исполнительный орган, я — автомат. Хотя нет — ведь автомату неведома боль, и дело свое он делает безо всякой охоты. А я — я, может быть, делаю его охотно, из любви, из той любви, которую сам не могу понять, из любви к Нему, которого я не знаю, но которого, быть может, узнаю — по чувству радости. Тут тишина, вот чего нельзя забывать. Знамений и чудес нельзя требовать, но по радости ее можно узнать. Поутру она для человека как дар, ввечеру — да и ввечеру как дар! Разве что поутру дар — это смех без видимой причины, ввечеру же человек знает, почему он смеялся, ну, во всяком случае, знают те, кто освободил себя. На это уходит время, лишь очень медленно, с великой болью действительность завладевает нами, но наконец, став ее кожей, мерой, формой, мы говорим: «Я — истина!» и еще: «Я свободен».
Ваша правда, падре Дамиано, Бог не хочет, чтобы мы пожертвовали ему свою свободу, это мистическая игра рационалиста, Бог по частям списывает ее в тысяче мелких рабств, «генеральная доверенность на право распоряжаться самим собой», выписанная на наше имя. А когда мы всю ее промотали и стоим, слегка растерянные, ужасаясь осознанием того, что мы не господа жизни, а ее рабы, о, тогда наша радость достигает полноты, ибо мы чувствуем собственную ценность именно потому, что взяты в плен, что на нас надето ярмо. Мы больше не сознаем, что в той необузданной свободе жеребенка на лугу, в звериной возне, в беспредметности, в нереальности и могли, собственно, ощущать свою свободу.
Снова начинает лаять собака, усталым, механическим лаем, и нет больше в этом лае никакого выражения, и звучит он так, будто четвероногое создание захотело проверить, есть ли еще в нем жизнь или уже нет. Пако зажал уши.
— Проклятый пес!
Он заскрежетал зубами, и тут ему почудилось, будто в мыслях своих он занимался тем же самым, что и лающее животное: может, так облаивают тьму внутри и снаружи? Собака хочет услышать собственный голос, человек — собственные мысли, и оба устают — собака от лая, человек от мыслей.
Пако не услышал стука, и лязга засова тоже нет. Он по-прежнему зажимал руками уши. На сей раз собака лаяла дольше, и когда перед ним в темноте вдруг возник дон Педро, он, нимало не испугавшись, бессильно опустил руки.
— Что происходит? Вы разве не слышите?
Педро подошел к окну, далеко высунулся из него и покачал головой. Отсутствие решетки он явно не заметил, а что Пако зажимал уши из-за собачьего лая, который к тому времени уже стих, он заметил и того меньше.
— Это ваша артиллерия, — сказал он, наконец, сквозь тьму, закрыл ставни, щелкнул зажигалкой и с огоньком подступил к Пако.
— Может, нам еще этой ночью придется уйти отсюда. Я жду дальнейших приказов. То, что вы сейчас слышите, еще довольно далеко, но это моторизованные части, хотя, может, всего лишь головной отряд. Во всяком случае, надеюсь, данная ситуация покажется вам вполне соответствующей, чтобы наконец принять мою исповедь. Я все приготовил в библиотеке.
Лейтенант Педро сказал это холодно и настойчиво.
Пако разинул рот.
— Приготовил? Для исповеди?
— Идем! — приказал лейтенант Педро и шагнул в гулкий коридор. Пако последовал за ним.
В конце западного коридора, на лестничной площадке, короче, там, где начиналось северное крыло, Пако оглянулся, ему вдруг показалось, что здесь стало как-то просторнее, и лишь достигнув библиотеки, он сообразил: в коридоре стоял всего один пулемет, но куда же тогда делся второй?
Библиотека лежала в синем приглушенном свете настольной лампы, все как раньше, но на том месте, которое занял лейтенант, теперь стояло кресло с кожаной спинкой и подлокотниками, которое прежде — Пако хорошо запомнил монастырские обычаи — служило подставкой для Священного Писания в большом, богато оформленном издании. Через подлокотник была перекинута лиловая епитрахиль, на которую лейтенант и указал жестом безмолвного епископского служки. Пако провел рукой по губам, скрипнула щетина на лице, он подавил улыбку и лишь сказал насмешливо:
— Подумать только: даже епитрахиль и достопочтенное кресло. Полагаю, церемонии для того и существуют, чтобы немного подсобить фантазии.
Лейтенант строптиво поглядел на него.
— Вы почему насмехаетесь? Я не хуже вас понимаю, что все эти внешние детали не имеют ничего общего с существом таинства.
— Я и стою за существенное, а потому на мой вкус здесь известный перебор внешних деталей.
— А скажите, — лейтенант медленным шагом приблизился к Пако, и его отечное лицо было исполнено неуверенности и даже страха, — а скажите, вы разве не верите в таинство?
Пако положил руку ему на плечо:
— Не бойтесь, сеньор teniente, верю я или не верю, это роли не играет. Если бы вы продолжали читать книгу падре Дамианоса, вы бы и сами к этому пришли. Исповедь, как и любое таинство, есть opus operatum [13], и потому она не зависит от веры исповедника. Церковь весьма основательна и в то же время осторожна. Главное, чтобы на мне лежала благодать и чтобы мы оба делали все в духе церкви, тогда оно и свершится. Даже будь вы самый шелудивый пес в Божьем мире, жертва Христова вернет вас в состояние благодати. Вас как юриста должна тешить эта формулировка: состояние благодати! И вообще сам процесс!
Лейтенант склонил голову и повторил только:
— Самый шелудивый пес в мире Божьем — это и есть мое представление о себе. Я рад, что вы случились здесь и что на свете существует исповедь. Я одного только не понимаю, — и он устремил на Пако укоризненный взгляд, — я не понимаю, с чего это вы — как вы уже говорили мне ранее — столь низкого мнения об исповеди.
Пако сдвинул кресло и поднял голову: глухая канонада в ночи стала громче.
— Ну, мое мнение вас навряд ли интересует. — Пако прикусил нижнюю губу и, уставясь в пол, продолжал: — Вот судите сами. Здесь в кельях сидит до двухсот человек, и, подобно нам, их окутала тьма и беда. У этих людей те же шансы выжить либо умереть, что и у нас с вами.
При этих словах Пако вонзил свой взгляд между выпученными глазами лейтенанта и удерживал его, покуда тот не отвернулся, сделав над собой усилие.
— Ага, — промолвил Пако, довольный этим движением своего собеседника, — итак, вы это знаете, а между тем сохраняете столь высокое мнение об исповеди, вернее, о следующем постулате веры: именно здесь и только здесь Бог снова осенит людей своим милосердием. Но если вы и впрямь так думаете и готовы сесть за щедрый стол милосердия, не пригласив к нему соседей, значит, вы самый гнусный богатый гуляка, которого только можно себе вообразить.
— Послушайте, — голос лейтенанта звучал раздумчиво, но очень четко. Он взглянул на свои часы. — Сейчас двенадцать двадцать. У вас в запасе, пожалуй, еще час, но… Хотя нет, подождите! Лучше сделаем так, — лейтенант поднес руку к уху, словно желая убедиться, что часы еще идут. На деле это движение должно было всего лишь отвлечь внимание собеседника. Однако, когда Педро заметил, что тот смотрит на него с явным пониманием, он закрыл лицо руками, склонил голову и сделал вид, будто размышляет. Потом, наконец, он решительно уронил руку и посмотрел на Пако с вызывающим видом, смысл которого Пако уразумел лишь много спустя.
— Итак, падре, я велю пригласить пленных в трапезную, ну, не пригласить, а отвести, — оба подавили усмешку, но лейтенант — не сразу, словно ситуация показалась ему чрезвычайно благоприятной для того, чтобы довольно ухмыляться, — и вы дадите им полное отпущение грехов.
Пако задумчиво кивнул:
— Значит, так обстоит дело. Ну что ж… Человек, которого вы сбросили с лестницы, продолжает действовать. Вот уж не думал, не гадал, что его наставление для исповедников может привести к таким последствиям.
— Вы довольны?
И Пако, с теплотой:
— Вы странный человек, но вы и порядочней, чем я о том полагал. — Он взглянул на лейтенанта с удивлением почти сочувственным.
— Не говорите так. — Эти вполголоса произнесенные слова робко прозвучали из голубых сумерек, очень даже робко, но в то же время и коварно, и, словно желая сгладить впечатление от своей невольной реплики, лейтенант спросил без перехода: — Теперь вы более высокого мнения об исповеди?