Сердце пудренное - Лев Исаакович Моносзон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
немного шелкового золота
чулка натянутого, как улыбка лорда,
цветы – улыбки,
цветы – поцелуи, –
и дикая, алая боль об ушедшей.
«Ледяным спокойствием браунинга…»
Ледяным спокойствием браунинга
красные знамена любви моей
разорву в клочья.
И вся белая,
губами, уже вздрагивающими Смертью,
«мама», скажу,
«ведь это тоже революция…»
«Милая, глупая…»
Милая, глупая –
забыла улыбнуться серебряному зеркалу
сразу поникла, помертвела,
ушла.
А я,
слегка напудренный тоской,
поцелую забытую улыбку.
«Немного пикировки…»
Немного пикировки,
очаровательной, пикантной и острой,
цветы какие-то
сказочно-ароматные и бледные,
потом – в золотистой искре улыбки
задорные, крепкие зубки –
и в мире – Солнце, безумно-шелковое!
«В темноте…»
В темноте,
когда не стыдно стыда
горящими коленями охватишь колени,
изогнешься в томлении диком и пьяном,
вдавишь в грудь бусы желтые.
А когда задушу,
бусами одену исступленное сердце.
«Тигренок…»
Тигренок,
когтистый и гибкий,
наивный до цинизма,
циничный до очарования,
жеманно и остро кинет ласку,
совсем тихую
жгучую.
Слово: «нет»
«Нет настоящего. Жалкого – нет».
Блок.
«Чадные кораллы хроматических гамм…»
Чадные кораллы хроматических гамм,
напоенных кроличью страстью.
Пестрые молнии режущего сгущенный воздух
серпантина.
Жадные, зеленоватые взблески в бокалах.
Жадные, зеленоватые взблески в глазах.
Гнусавые хлипы, пьяно целующие
махрово-красные стены.
Жаркие бедра, слащаво-надушенные.
Похотливо-томные изгибы женщин,
блекло пляшущих жизнь.
Разрушенность кощунства. Омертвение стыда.
И в вихре пьяного хохота,
сжимающего колени исступленной дрожью –
я, поникший в светлых чарах
осенней, ушедшей любви,
я, любовно застывший в тонком плетиве
того, что когда-то захватывало дыхание
обаянием невозможного,
я, сдавливающий виски,
чтобы не разрыдаться от ужаса,
от безумной, врезающейся боли.
Кто сказал, что на могиле не пляшут?
Вздорная выдумка!
Маэстро, какой-нибудь танец
попьянее…
Solitude
Тихо уходит день
и в гибких пальцах
никак не собрать остатков воли –
проститься с жизнью.
Как устало никнут ветви,
совсем голые,
и глупые,
и ненужные в холодном Городе.
Вот помню, что-то было, ведь
право же, было,
что-то удивительное, совсем чужое –
любовь – или цветок, выросший на карнизе –
что-то было у меня.
А теперь,
в последних лучах холодного дня,
не могу найти,
не могу вспомнить
моей последней радости,
лучика моего.
Все умерло,
все потеряло краску,
и если бы хоть слезы ожгли истомленное лицо.
Тихо уходит день,
и в соседней комнате
старенький дедушка,
изгнанный войной из родного города,
со стоном ломает руки
над картой военной.
«И это имя, такое протяжное и нежное…»
Эсфири Р.
И это имя, такое протяжное и нежное,
имя библейских цариц,
так непохожих на тебя
своей пряной пламенностью и красотой;
и этот долгий, застывший льдинкой вопрос,
пробивающийся сквозь сероватые завесы
глаз твоих,
светлых, застенчивых глаз твоих,
так много говорящих мне
своей грустной и милой наивностью;
и эта тонкая, прозрачная осеннесть
умершей от слишком большого счастья
любви,
интимной и изящной,
выдержанной в перламутрово-серых тонах,
без малейшего налета
диссонирующе-яркого пурпура, –
о, как все это близко усталой,
уронившей крылья
душе моей,
тянущейся к тебе с немного стыдливой
и мягкой улыбкой, –
как странно и радостно, сестра моя,
как странно и радостно!
«Сегодня…»
Сегодня,
немного после полудня,
когда я впервые угадал под твоими ресницами
матово-розовый огонек,
тот самый, что застилает сероватым дурманом
бедную, красивую голову мою,
усталую от безнравственных рассуждений
о нравственном, –
сегодня,
немного после полудня,
ты подарила мне этот удивительный
кусочек Юга –
листок какого-то странного,
своевольного дерева.
Правда,
он совсем засох,
и в нежно-оливковых морщинках его,
сколько ни вглядываюсь,
я не различаю больше ничего,
что бы напомнило мне Юг,
с его исступленной радостью бесстыдного Солнца
и природой,
насыщенной острой красотой.
Но мне кажется, что каждой извилинкой своей
он говорит о твоей любви,
безумной, как Небо,
и безвольной, как Земля,
о любви,
только что созданной,
только что вспыхнувшей
в твоих длинных, тоскливых глазах.
Я знаю,
что этот листок держала в руках
ты,
немного божество, немного женщина,
перед которой я, такой измазанный жизнью,
меняю улыбку на подавленный стон,
и которая вкладывает
в мозаичный узор жизни моей
так много кристалликов светлой грусти.
И я беру твой подарок,
через минуту весь бы зацелованный,
и тихонько рву
на обрывки, все еще зеленоватые,
которые из кусочков Юга
превратились в куски
страдания.
И я упиваюсь
той болью, которую мне причиняет
заплеванность моего божества,
я упиваюсь
тем невыразимым страданием,
которое рождает моя же воля –
и я теряю рассудок,
я ломаю руки,
я пьянею от отчаяния, –
о, этот злой кусочек Юга!
«Мне больше не для кого…»
Мне больше не для кого
быть красивым.
Моя девочка умерла.
Голубые тоненькие пальчики
не удержали кружева ласок,
уронили в ладонь смерти.
А вы не видели