Год любви - Пауль Низон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Правда, почтовые вагоны они разгружали совершенно серьезно и весьма сноровисто. С подсобниками обращались как с батраками на погрузке сена или снопов. Правильная перегрузка бандеролей и негабаритных отправлений из железнодорожных вагонов на тележки, длинные вереницы которых затем увозили электрокары, требовала навыка. А сопровождать эти заваленные горами пакетов и ящиков тележные поезда по перронам и залам ожидания, когда едешь, стоя на самой задней подножке, и держишь в поле зрения весь «состав», чтобы ничего не упало, было ужасно интересно, прямо как ребячья игра.
Среди подсобников, помимо студентов, были и пожилые мужчины, по самым разным причинам предпочитавшие неквалифицированную работу. К примеру, учитель неполной средней школы, уволенный, кажется, за аморальные поступки, и безработный актер из Дорнаха. Оба отличались хотя бы тем, что все их сторонились, но сторонились уважительно и одновременно издалека подслушивали. Эти двое чуть ли не постоянно вели сложнейшие диспуты, меж тем как их ряженые тела, точно лунатики, выполняли работу. На толчки и брань они не обижались. Духовные их существа витали в горних высях, а земные ипостаси в нижнем мире таскали и перевозили почтовые отправления.
Ночная смена продолжалась восемь часов, но с перерывом — то раньше, то позже, — который проводили в столовой. Он брал в буфете кусок хлеба, горячий мучной суп и густо посыпал его тертым сыром. Хлебая и черпая ложкой суп, согревавший руки, он по сторонам не смотрел, будь его воля, нырнул бы в суп о головой, растворился в нем. Но после, за кофе, иной раз даже с пирогом, во всяком случае за первой сигаретой, любил поудобнее откинуться на спинку стула и поглядеть вокруг. Самое интересное — смотреть на машинистов, которые приходили сюда после долгого ночного рейса в уединении кабины, наедине с приборами локомотива и линейными сигналами перегонов. Ему казалось, что машинисты и теперь, за едой и чтением газеты, выказывали особую осмотрительность, излучали покой и даже силу. Он вспоминал, как эти люди не спеша взбирались по железной лесенке и исчезали в голове локомотива, как они словно бы глазами огромной машины смотрели на бесконечные перегоны.
В столовой резались в ясс,[7] и горланили, и дрыхли, народ сновал туда-сюда, здоровался, перекликался, пялил глаза. Если за каким-нибудь столиком сидела накрашенная женщина, все с любопытством и вожделением глазели на нее. Вот бы научиться читать в мужских мозгах, — думал он. А может, и не стоит. Начало второй полусмены означало почти что конец ночной работы. На вокзале было холодно и гулко. В почтовых вагонах пахло сладковато, как в стойлах, вероятно холщовыми мешками. При свете крохотной лампочки проводник у себя в закутке, безучастный к происходящему вокруг, что-то перекладывал на полках. Сущая благодать — забраться в такой вагон.
Незадолго до рассвета он, усталый как пес, шел домой.
Однажды в университетском коридоре, в перерыве между лекциями, к нему обратилась какая-то студентка. Спросила про аудиторию, куда он и сам как раз случайно направлялся. До звонка они вместе стояли возле этой аудитории, а потом потеряли друг друга в хлынувшем внутрь потоке студентов. После он нет-нет да и встречал ее в коридорах. Как-то раз она даже прошла вместе с ним часть дороги к вокзалу. Но в конце концов он полностью потерял девушку из виду.
Когда же спустя полгода вновь повстречал ее, то не сразу и узнал. При первой встрече она была в сапогах и широком пальто неопределенного цвета, личико тонуло в гриве непокорных волос, и он счел ее этаким худеньким подростком, который любит лазать по деревьям. Теперь она вошла в аудиторию совсем другая: белое облегающее платье, короткая стрижка с укладкой, накрашенные губы, — прелестная «дебютантка» с личиком, которое, как он вдруг сообразил, было еще совершенно беззащитным. Глаза и рот откликались на каждый взгляд как на физическое прикосновение, испуганно отпрядывали, точно зверьки, при этом брови взлетали вверх, глаза округлялись, губы легонько подрагивали.
Лицо все время было в движении, неспособное пока надеть маску сдержанности, но вызывало эту мимическую игру не замешательство, ведь ни в осанке, ни в жестах не чувствовалось ни малейшей угловатости, напротив, они были свободны и плавны, как у танцовщицы. И он спросил себя, по какой причине за минувшие полгода могло произойти столь неслыханное преображение.
После этой лекции он подкараулил ее. Решил прогулять ночную смену — позвонит с ближайшего телефона-автомата на вокзал и скажется больным. Вместо лекции они сперва пошли в университетскую столовую, и оттуда он позвонил на почту. Сидя за столиком, он участвовал в разговоре довольно рассеянно, так как продолжал удивляться — преображению. Ведь раньше он ее вообще не видел. Не заметил ее глаз, их особенного голубого цвета, кипящей льдистой голубизны, если таковая существует. Когда их взгляды встречались, ему казалось, будто глубинное кипенье плавит ледяную корку. Он узнал, что родом она из маленького городка в Средней Германии, но росла в другом месте, в интернате, что, получив аттестат зрелости — ей тогда еще и восемнадцати не было, — сразу приехала сюда, что учится пока без настоящего плана, просто посещает разные лекции, а живет у профессора-физика, друга отца, немного помогает там по хозяйству и присматривает, за детьми. Профессорский дом стоит у реки, в чудесном месте. Она рассказывала торопливо, взахлеб, и выражение лица ее тоже непрерывно менялось. Упрямая, почти враждебная сосредоточенность мгновенно уступала место по-детски вопросительной гримаске. А вот смеха ее он пугался, в нем сквозило что-то отрешенное. Смеясь, она не только рассыпала целую гамму звуков, не только встряхивала волосами, но как бы отрешалась от всего своего существа.
— Не нужно так смотреть, — неожиданно сказала она, — я сама ничего собою не представляю, я лишь зеркало, в которое вы смотрите.
Они пошли через сквер в город, мимо вокзала и дальше, по старинным улочкам. Миновали дом, где он жил. Внизу, в антикварном магазине, сидел в кресле-качалке сын хозяйки, тридцатилетний телок, до сих пор находившийся под неусыпным материнским надзором. Он обратил ее внимание на дом и на маменькина сынка в магазине. Высокий мост привел их в район вилл, где обитал профессор. Близился вечер раннего лета, и было еще совсем светло, кроны деревьев пронизывал блеск, обводивший ветви сияющим контуром. Возле профессорского дома они немного постояли, потом попрощались. Домой он отправился не сразу, сперва прошелся вокруг дома и сада. И вдруг услышал ее торопливые шаги. Ужасно хочется погулять еще, сказала она, поесть можно и попозже, на улице сейчас так хорошо.
Они зашагали вдоль реки, местами по краю берега росли пышные деревья, ветви которых полоскались в воде. То и дело к самой дорожке подступали густо заросшие затоны с деревянными мостками, окаймленные сочными травянистыми откосами. На некоторых участках течение было бурное, вода у берега чистая, прозрачная. Они вышли из полумрака лиственных сводов в по-прежнему светлый вечер, поднялись на мол и двинулись дальше по большим камням, которые образовывали мыски и бухточки. Воздух дышал теплом, вода искрилась. Они медленно шли вверх по течению, а вода волнами, вихрями, струями бежала мимо них, вниз. Темнело, и вот тогда-то они заговорили о купанье. Стояли у берегового откоса, хотели искупаться, но, увы, не имели при себе купальных костюмов.
Он все же быстренько окунется, сказал он, отошел за куст, разделся и, скользнув в воду, увидел, как она прыгнула следом и поплыла к нему. Они шумно ныряли, отфыркивались, плыли по течению, каждый сам по себе, снова боролись с рекой. В не очень глубокой бухточке, где вода почти остановилась и можно было нащупать ногами дно, он заключил мокрую девушку в объятия. Они резвились и целовались, разбегались в стороны и снова сходились. После он удивлялся такой открытости.
После этого вечера они старались встречаться как можно чаще. И когда у него случался день, свободный от работы на почте, устраивали все так, чтобы вместе пойти в мансарду. Дни стояли долгие и светлые, а в мансарде для вечера раннего лета было слишком тесно и слишком сумрачно. И вот однажды они через слуховое окно вылезли на щипец старинного дома, уселись там наверху и стали любоваться летним вечером, глядя поверх крыш, фронтонов, башен вдаль, до самого горизонта. Эту радость они доставляли себе теперь при каждой встрече — сперва на крышу, а уж потом можно посидеть в комнатке со скошенным потолком, выпить чайку, закусить хлебом с маслом, копченой рыбой, фруктами, зажечь свечи, послушать радио.
Мансарда для него словно преобразилась. Была уже не унылым местом ночлега, не безликим пристанищем для гостий, которых он потом стыдился. Лежа нагишом в постели с этой немецкой девушкой, он — и она тоже — вел себя так же, как тогда на реке. Они устраивали возню, ласкались, обнимались. Говорили о своем прошлом и о том, что им нравилось в жизни, но не о любви.