Долорес Клейборн - Стивен Кинг
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Ты не можешь разобраться сама, Селена, – говорю я таким тихим, ласковым голосом, каким успокаивают жеребенка или ягненка, когда он в колючей проволоке запутается. – Если бы могла, так уже разобралась бы. А теперь послушай меня. Мне очень грустно, что ты видела меня с топориком в руке, из-за всего грустно, что ты видела и слышала в ту ночь. Знай я, как это тебя напугает и измучает, я бы пальцем его не тронула, как бы он меня ни доводил.
– Ну перестань! – говорит она, вырывает у меня руки и затыкает ладонями уши. – Не хочу ничего больше слушать! И не буду!
– Перестать я не могу, – отвечаю, – потому как все, что было, прошло и ничего изменить нельзя. А вот это – можно еще. Так позволь мне помочь, родная. Прошу тебя! – Я хотела обнять ее и притянуть к себе.
– Нет! Не смей меня бить! Не смей меня трогать, стерва! – закричала она, откинулась, наткнулась на перила, и я уж думала, что она опрокинется через них в волны. Сердце у меня остановилось, но руки, слава Богу, нет. Я успела ухватить ее за пальто и оттащить. А тут сама поскользнулась на мокрой палубе и чуть не упала. Но все-таки на ногах удержалась, а когда подняла голову, она вывернулась и хлопнула меня по щеке.
Я даже не заметила, а схватила ее опять и обняла. В такие минуты на девочку в возрасте Селены не обижаешься – понимаешь: того, как с ней прежде было, уже не вернуть никогда. Да и пощечина-то боли никакой не причинила. Я только спаниковала, что потеряю ее – и не просто мое сердце ее лишится. На секунду я будто увидела, как летит она через перила головой вниз. Как вживе. Еще чудо, что волосы у меня не поседели.
Тут она заплакала, попросила прощения, сказала, что не хотела меня ударить, что это нечаянно вышло, а я ответила, что знаю.
– Помолчи-ка, – говорю я, а она в ответ такое сказала, что я просто в лед превратилась.
– Почему ты мне помешала упасть, мамочка? Почему ты мне помешала упасть?
Я ее отодвинула на длину руки – мы уже обе плакали – и бормочу:
– Да как же иначе, деточка? Чтоб я допустила…
А она мотает головой:
– Мамочка, я больше не могу терпеть… Не могу. Я такой грязной себя чувствую и совсем запуталась. И как ни стараюсь, не могу стать спокойной, а веселой и вовсе.
– Да что же это? – спрашиваю, и опять мне от страха холодно стало. – Что это, Селена?
– Скажи я, – отвечает, – ты сама меня за борт выкинешь.
– Не выдумывай, – говорю. – И я тебе еще одно скажу, родная: ты на берег не сойдешь, пока все мне не расскажешь. Если для этого придется до конца года взад-назад на пароме кататься – так вот и будем… Хотя, думается, уже к концу ноября в лед превратимся, если прежде не уморим себя отравой, которой в здешнем дерьмовом буфетике торгуют.
Я думала, она засмеется, а она только голову наклонила, уставилась в палубу и сказала что-то совсем уж тихо. За ветром и шумом мотора я толком не расслышала.
– Что ты сказала, деточка?
Она повторила, и тут я расслышала, хоть она голоса почти не повысила. Тут я сразу все поняла, и с этой секунды дни Джо Сент-Джорджа были сочтены.
– Я ничего этого не хотела. Он меня заставлял. – Вот что она сказала.
Я как окаменела, а когда протянула к ней руки, она отпрянула. Лицо белее мела. А тут паром – «Принцесса Островов», старая посудина, – как качнется! Под ногами у меня скользко было, и я своей старой костлявой задницей здорово приложилась бы, да только Селена ухватила меня поперек живота. Тут уж я ее обняла, и она расплакалась у меня на груди.
– Идем, – говорю, – сядем вон там. Полетали мы от борта к борту, и будет, верно?
Побрели мы к скамье у кормового трапа, обнявшись, подошвами шаркаем, будто калеки. Не знаю, чувствовала себя Селена калекой или нет, а я так чувствовала. У меня только из глаз покапало, а Селена так рыдала, что казалось, у нее все внутренности вот-вот оборвутся, если она с собой сейчас не совладает. А я все-таки радовалась, что она вот так плачет. Я ведь только, когда услышала, как она рыдает, увидела, как слезы у нее по щекам катятся, я только тогда поняла, что в ней все чувства поугасли, точно свет в глазах, спрятались куда-то, как ее фигурка в бесформенной одежде. Конечно, лучше бы я услышала от нее не рыдания, а смех, но и на том спасибо было.
Сели мы на скамью, и я дала ей еще поплакать. Она поутихла, и я из сумки ей платок достала. Но она глаз не утерла, а только смотрит на меня – щеки все мокрые, глаза провалились, и под ними бурые круги.
– Ты меня правда не ненавидишь, мамочка? – говорит она. – Правда?
– Правда, – отвечаю. – Правда. И никогда у меня к тебе ненависти не было, хоть поклянусь, деточка. Но я хочу распутаться с этим делом, хочу, чтобы ты мне рассказала с начала и до конца. По лицу вижу – ты думаешь, у тебя сил не хватит, но я знаю, есть у тебя силы. И запомни одно: больше никогда никому тебе рассказывать про это не надо будет. Даже своему мужу, если не захочешь сама. Это – как занозу вытащить. Клятву даю. Ты поняла?
– Да, мамочка, но он сказал, если я признаюсь… ты иногда совсем сумасшедшей делаешься, он сказал… как тогда, когда ты ударила его сливочником… Он сказал, чуть мне захочется признаться, чтобы я вспомнила этот топор… и… и…
– Нет, так не пойдет, – говорю я. – Начинай-ка с самого начала, как было и что. Но одно я хочу знать сразу: твой отец лез к тебе?
Она голову повесила и молчит. Мне-то другого ответа и не требовалось, но, думаю, ей легче станет, если она это вслух скажет.
Подсунула пальцы ей под подбородок и приподняла ее голову, так что мы в глаза друг дружке посмотрели.
– Было? – говорю.
– Да, – отвечает и снова разрыдалась. Но плакала теперь не так долго и не так горько. Но я дала ей волю: мне разобраться самой надо было, что дальше говорить. Спросить: «Что он с тобой делал?» – нельзя было, я решила, что она толком знать не может. У меня прямо на языке вертелось: «Он тебя трахал?» – но я подумала, что она все равно толком не поймет, даже если я прямо так и брякну… И в голове у меня это словцо так противно отдалось. Ну наконец я сказала:
– Он вкладывал свой пенис в тебя, Селена? В твою киску?
Она мотнула головой:
– Я ему не позволяла. – Тут она всхлипнула. – То есть до сих пор.
Ну после этого нам обоим чуть полегче стало, во всяком случае, друг с дружкой. А чувствовала я внутри одну ярость. Будто у меня внутри глаз, про который я раньше не знала, и вижу я им только длинную лошажью морду Джо, и губы, всегда растресканные, и зубы, всегда желтые, и щеки, всегда обветренные, с красными пятнами на скулах. После этого мне его морда все время мерещилась, будто этот глаз открытым оставался, когда настоящие закрывались и я засыпала. И стало мне ясно, что закроется этот глаз, только когда он умрет. Ну просто вроде влюбленности, только наоборот.
А Селена рассказывает – с самого начала и до конца. Я слушала и ни единого раза не перебила, а пошло все, конечно, с той ночи, когда я об Джо сливочник разбила, а Селена подошла к двери, как раз когда он руку к уху прижимал и кровь текла, а я стояла с топориком, будто и правда прицелилась ему голову отрубить. А я-то, Энди, всего-то и хотела его унять и жизнью ради этого рисковала, только этого она увидеть не могла. А все, что видела, на его чашке весов лежало. Дорога в ад, говорят, вымощена добрыми намерениями. Так оно и есть, я-то знаю. По горькому опыту. Зато не знаю, почему так часто думаешь сделать хорошо, а получается плохо. В этом уж пусть головы поумнее моей разбираются.
Всю историю я пересказывать не собираюсь – и не чтоб Селену оберечь, но потому как она очень длинная, да и сейчас все равно слишком больно все это перебирать заново. Но первое, что я от нее услышала, я вам скажу. Никогда этого не забуду, потому что меня снова ошарашило, как велика разница между тем, чем вещи кажутся, и какие они на самом деле… между тем, что снаружи, и тем, что внутри.
– Он был такой печальный, – сказала она. – У него между пальцев кровь текла, а в глазах были слезы, и он был такой печальный. И за этот его печальный вид я тебя возненавидела даже больше, чем за кровь и за слезы, мамочка, и решила как-то возместить ему это. Я ушла к себе, стала на колени у кровати и начала молиться. «Господи, – сказала я, – если ты не дашь ей больше его мучить, я ему возмещу! И даю на том клятву. Во имя Иисусово, аминь!»
Сами понимаете, что я почувствовала, когда услышала от своей дочки такое через год с лишком после того, как с этим делом покончено было, то есть я так думала. Понимаешь, Энди? Фрэнк? А ты, Нэнси Баннистер из Кеннебанка? Да нет… вижу, что нет. И не дай вам Бог понять.
Ну и она начала за ним ухаживать – приносила что-нибудь вкусненькое, когда он в сарае возился с чьим-нибудь снегомобилем или подвесным мотором, садилась рядом с ним, когда мы вечером телевизор смотрели, сидела с ним на крыльце, когда он вырезал что-нибудь, слушала, как он про политику распространяется, а уж тут Джо Сент-Джордж такую чушь нес, уши вяли. Как Кеннеди отдал все под начало евреям и католикам, как коммунисты на Юге пыжатся открыть черномазым доступ в школы и закусочные и совсем скоро страна погибнет. Она слушала, она улыбалась его шуткам, делала ему припарки, когда у него кожа на руках трескалась, а он не так глух был, чтоб не услышать, как удача к нему в дверь стучится. Политические разоблачения он бросил, а начал разоблачать меня – и какой сумасшедшей я делаюсь, чуть озлюсь, и отчего наша семейная жизнь не заладилась. По его выходило, что вся причина во мне.