Осенние дожди - Георгий Халилецкий
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Лукина просто щадят. Я — не в счет. И остаются Алексей и Шершавый.
— Ну да, конечно,— ворчит Серега.— Чуть что — Шершавый.
Но тут по счастливой случайности заскочит в барак стремительная кнопка Варюша в своих японских ботиках, бросит небрежно с порога: «Коннитива» и, возмущенная нашим бедламом («Женить бы вас, охламонов!»), с грохотом свалит со стола в корзину грязную посуду и убежит к ручью.
Тогда Шершавый имеет возможность полчасика потерзать свою балалайку; Алексей завалится на койку — просто так, подымить сигаретой, помечтать, глядя в потолок; а Лукин, не спрашивая, пододвинет к моей койке тяжелую неуклюжую табуретку:
— Как, Кирьяныч, дать тебе мат в два хода?
Впрочем, игрок он не ахти, и уже через пять минут мы не столько играем, сколько вполголоса разговариваем о всякой всячине. О войне. Об американских «поларисах». О росте безработицы в Западной Европе и о происках Израиля.
— У микрофона наш международный обозреватель товарищ Лукин,— не поворачивая головы, бросит Алексей. Но бригадир не обидится.
Потом он подымется, потрет поясницу: видать, погода будет меняться, ссыплет шахматные фигуры в ящик, скажет:
— Пойти размяться.
И уйдет. Я остаток вечера буду наслаждаться музыкой: Борис приспособил мне наушники.
А ночью, когда комната наполнится усталым и сонным мужским дыханием, я буду лежать и слушать, как шумит за окном тайга.
И думать.
Думать о пьесе, для которой не написано еще ни одной сцены, не считая разрозненных набросков. О Кате: в хлопотах-заботах своих не забывает ли она принимать резерпин.
О дочери. У нее в университете два «хвоста», а она укатила в Ленинград к своему распрекрасному Виталику,— будто у того адъюнктура без нее с места не сдвинется. Я ничего не имею против Виталика, он славный парень, а когда облачится в полную парадную форму да золоченый кортик к поясу привесит, и вовсе великолепен. Но зачем же срывать девчонку с учебы?
— Коротка память у тебя, дед,— миролюбиво говорит Катя.— Забываешь, как писал мне из академии: «Приезжай, не то сбегу».
У Кати — свои, особые отношения и с дочкой, и с Виталиком. Что бы те ни затеяли, Катя почти всегда найдет этому оправдание.
Кто знает, может, это уже возрастная сентиментальность, а может, некое усложненное проявление родительского эгоизма, но только я, когда думаю о дочери, не могу себя заставить думать о ней, как о взрослом человеке. Вижу ее девчоночкой в серой шубе: держится за мой палец и приноравливается к моему шагу, все сыплет, сыплет вопросы. Вижу девушкой-подростком, с косою через плечо. Но женой-матерью — нет, не вижу. Если б хватило таланта, написал бы когда-нибудь пьесу об отцах, которые — единственные — не замечают, как их дети становятся взрослыми.
Перед полуночью одно за другим погаснут окна в соседних бараках. Вот только что был на черном фоне ночи светящийся четкий квадрат. Миг, и нет его. Проурчит на площади последний автобус; я мысленно представляю себе, как позевывает в нем уставшая за смену кондукторша с тяжелой кожаной сумкой через плечо и как на сиденьях уткнули носы в воротники запоздалые пассажиры.
Потом женский голос в наушниках пожелает спокойной ночи, отзвучит гимн, наступит глубочайшая тишина. Такая глубокая, что, кажется, физически начинаешь ощущать реальность бездонных космических пространств.
...А на кремлевских башнях, наверное, только что включили прожекторы, и в их белесом широком мерцании вспыхивает пламень звезд.
А Катя лежит и читает, время от времени приподнимая голову и чутко прислушиваясь, не проснулась ли в соседней комнате беспокойная внучка.
А в театре, в моем театре, рабочие разбирают после спектакля громоздкие декорации и пожилой, грузный вахтер дядя Костя ходит по фойе и коридорам, бубня себе что-то под нос и один за другим поворачивая выключатели.
Есть испытанный способ уснуть: считать до тысячи. Если не поможет — еще раз. Еще...
— Дьявол, как нога затекла!
— Тебе что-нибудь нужно, Кирьяныч? — Чуткий Лукин подымает голову с подушки.
— Нет-нег, спасибо. Ничего. Спи.
2На исходе четвертой недели я не выдержал.
Каждому из нас, чтобы принять решение, нужен какой-нибудь побудительный мотив. Вот и я внушил себе, что мне сейчас необходим, абсолютно необходим томик пьес Шеридана. Спроси кто — зачем он мне, этот Шеридан,— я вряд ли сумел бы что-нибудь ответить.
Но решение есть решение.
Вскоре после ухода Галочки-Галины Борисовыми кусачками я передавил гуппер, державший мою ногу на весу, кое-как обулся. Нашарил самодельный костыль, припасенный для меня Лукиным, и встал.
А что вы думаете: встал! Ботинок не жмет, нога вроде не болит.
Но, оказывается, все не так-то просто. Потолок в бараке вдруг пошел, пошел, пошел надо мной этакой стремительной каруселью, но часовой стрелке, да все быстрее, быстрее. Неприятное ощущение!
Тут, главное, все делать не торопясь. Я шагнул шажок — глядите-ка, держусь. Еще шажок. Больновато, но терпимо. Кто это там болтал, будто человек — существо с ограниченными возможностями? Вот сейчас оденемся, нахлобучим шапку, даже в зеркало на стене мимоходом глянем: хорош, красавчик!
Рывком распахиваю дверь, жадно глотаю прохладный воздух тайги и замираю: а осень-то, оказывается, уже вошла в свою торжественную силу.
Совсем по-мальчишески, озорно, приставив ко рту рупором ладони, ору с крыльца на весь поселок:
— Ого-го-го!..
3Осень вошла в свою силу. После надоедливых дождей до первых заморозков это в здешних местах едва ли не лучшая пора года.
Я люблю эту пору. Люблю и жду ее: мне кажется, что именно в такие дни и дышится просторнее, и думается спокойнее и шире, и пишется особенно охотно, когда не понуждаешь себя к этому, а, набродившись в лугах, намотавшись но сонным проселкам, налюбовавшись тайгой, сам торопишься к столу, к бумаге.
Ничего, что уже нет и до следующего года не будет пи полуденного зноя, густого и томительно сладкого, ни океана цветов на таежных опушках, ни шмелиного гула в долинах, над которыми скользят легкие тени облаков,— все равно и у этой осенней поры своя красота.
С утра все залито солнцем, уже не обжигающим, как летом, но, кажется, еще более ослепительным и белым; узорчато-резные тени лежат на дорогах; воздух полон томительной, чуть горьковатой сладостью последнего травостоя; медленно умирающая тайга тронута золотом и медью.
Еще ничто вокруг полностью не подчинилось властной силе осеннего увядания. Крупная сиреневая ромашка обочь разбитой дороги, неподалеку от барака, была покрыта тонким слоем теплой пыли. Колючий татарник выставил свои острые, усыпанные иглами стебли, и по ним вверх-вниз сновали рыжие муравьи. Невесомыми корабликами, почти не касаясь воды, плавал в луже гусиный пух. Важно прошествовал выводок заметно подросших гусят: старый гусак подозрительно повернулся в мою сторону и на всякий случай негромко пошипел.
— Шагай, шагай,— сказал я ему дружелюбно.— Не трону.— Смешно: пожилой человек разговаривает с птицей.
Было тихо, просторно и как-то по-особенному радостно. Радостно и чуть печально, Я стоял на крыльце и завороженно бормотал тютчевские строчки:
Есть в осени первоначальной
Короткая, но дивная пора...
Поднял лицо к солнцу, на минуту закрыл глаза и вдруг отчетливо услышал, даже — нет, не услышал: почувствовал, как звенит, странным и мощным звоном звенит и полнится синяя высь. Кто знает, что это был за звон и где он рождался, и откуда шел; только я ощущал, как он наполняет и меня самого, и все-все вокруг...
Четыреста метров от барака до клуба я ковылял почти полчаса — хорошо, никто не встретился. У входа в клуб дюжий парень в спецовке выставлял фанерный щит:
Сегодня — кинофильм
«КАВКАЗСКАЯ ПЛЕННИЦА».
По окончании — танцы.
Нач. в 7.30.
Шеридана в библиотеке не оказалось, да, по правде сказать, я и не очень-то рассчитывал на это; Наташа — голубоглазая, похожая на девочку, библиотекарь — конфузливо призналась, что она даже и не слышала о таком; драматурге.
— Был такой,— рассмеялся я.— Ну ничего. Нет так нет. Хоть просто пороюсь в книгах,— и то удовольствие.
Я запасся свежими номерами московских журналов; дал Наташе обещание, что, как только крепче стану на ноги, мы непременно устроим встречу с читателями, и, не торопясь, с передышками для созерцания окрестной природы, возвратился в барак.
А там, картинно опершись о дверной косяк, стоял на крыльце Серега. Стоял и вприщур глядел на меня.
— Привет землепроходцу! — насмешливо произнес он.— Теперь что же прикажете: запирать на замок? Автоматчика ставить?
— Ну да,— невесело пошутил я (нога, окаянная, все-таки разболелась).— Запирать. А вдруг пожар?