Земная оболочка - Рейнолдс Прайс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сверху доносилось постукивание педали швейной машины. Надо бы отнести письма ей, но поскольку она была занята шитьем, а ему хотелось узнать о ней побольше, он взял письмо в Гошен и стал читать его.
27 ноября 1925 г.
Дорогой Форрест!Сомневаюсь, что это письмо еще застанет тебя в Гошене, но ты просил написать, вот я и пишу. У меня все благополучно, как я и обещала тебе, но сегодня утром, сразу после твоего отъезда, у нас здесь был небольшой переполох. Утро стояло ясное и сухое, поэтому около десяти часов, кончив уборку, я простирнула немного белья и только начала развешивать его, как увидела питмановскую дочку — она бегом сбежала с лестницы, кинулась ко мне через двор и стала просить поскорее идти к ним: у нее умирает ребенок. Помнишь, у него однажды уже были эти страшные конвульсии — три припадка в течение года. Мне показалось, что он кончается. Лежит плашмя на голом кухонном столе, бьется в судорогах, а кухарка его держит. Весь синий, и глаза совсем закатились. Оказывается, она дала ему яйцо. А яйцо для него яд. Это я поняла еще раньше, последний припадок у него был после того, как она накормила его жирным кексом. Он буквально пылал. Я посоветовала вызвать доктора, но она ответила, что пыталась, но не могла дозвониться. Их обычно лечит доктор Мэкон. Тогда я сказала, что знаю хорошего доктора-негра из Джеймсовского училища — хочешь, мол, позвать его? Она позвонила доктору Отису в училище, и он обещал приехать. Я же твердо знала одно: надо сбить у ребенка температуру. Голова была такая горячая, не дотронуться. Я велела кухарке принести лохань холодной воды, раздела ребенка догола — он был как деревянный — и начала окунать в воду. Через три-четыре минуты он сделался немного податливей и глаза встали на место. И наконец задышал с присвистом. К тому времени, как приехал доктор Отис, он уже плакал, и я поняла, что он будет жить. Доктор Отис сказал, что я все сделала правильно. Он ставил ребенку клизму, когда приехал доктор Мэкон. Жаль, что ты не видел его лица. Но разговаривал он с доктором Отисом вполне любезно и даже называл его «доктор». В общем, они взялись за дело вместе, а я пошла домой. Хотела пообедать. Хотела выгрести золу из печки. И кончила тем, что почти целый час проревела. Думала, что оплакиваю его, такого крошечного и беспомощного; конечно, и его, не без этого, но главным образом оплакивала себя. Наверное, и от радости ревела. Это чужое, не мое горе. Мне не надо нести его и впредь не понадобится. Потом я поспала немного, сходила в лавку и устроила походный ужин — открыла банку тушенки и съела больше половины. Дом быстро выстывает, но печку топить не хочется.
Верю, что все у тебя хорошо. Еще до всех этих треволнений я вдруг забеспокоилась утром, что намазала тебе бутерброды майонезом, — как бы он не испортился и не наделал тебе бед. Надеюсь, что ты успел съесть их, пока они были еще свежие, и остался живой. В таком случае сегодня вечером тебе наверняка предстоит пышный ужин. Я без тебя очень скучаю и буду скучать до самого твоего возвращения.
Запоминай все, что увидишь, потом расскажешь мне. Я никогда не видела свадьбы. Надеюсь, ты уже передал Робу мои пожелания — чтобы оба они были друг другу поддержкой до конца своих дней. Прошлым летом, когда я познакомилась с ним, он говорил мне, что ему предстоит выбрать одну из двух, и спросил — какую. Я посоветовала выбрать ту, что посильнее. Как по-твоему, последовал он моему совету? Ему опора нужна, как, впрочем, и всем остальным.
Письмо не застанет тебя в Гошене, если ты вернешься завтра. А пока ты там, отдыхай и веселись. С днем рождения тебя!
Всегда твоя,
Полли.Письмо тронуло его. Он взял конверт и тут только увидел то, чего сперва не заметил, — гошенский адрес был перечеркнут, а письмо переадресовано рукой мистера Хатчинса в Ричмонд — Форрест успел благополучно вернуться домой, где оно его и настигло: великолепное воплощение неустанной заботы о другом, его впору было бы взять за образец беззаветной мечты, ясной и достижимой. Достижимой, если даже не всегда, то хотя бы время от времени.
Постукивание Поллиной машины по-прежнему доносилось сверху. Роб встал и закрыл дверь. Затем вложил Поллино письмо в пачку, перевязал и потянулся за их с Евой фотографией.
Наверное, Форресту было и грустно и смешно на них смотреть — последняя слабая попытка с негодными средствами стянуть его жизнь тугой спиралью постоянных забот, тревог и обязательств.
Он положил ее, не вынимая из рамки, на дно плетеной корзинки для бумаг и завалил сверху копившимися в течение жизни двух поколений письмами — от негров, от членов семьи, оставив только Поллины. Их он сохранит для себя, если она не спросит.
Все утро Роб разбирал деловые бумаги отца: тут были старые счета, использованные чековые книжки, налоговые квитанции, просроченный полис на страхование жизни в пять тысяч долларов, сберегательная книжка (шестьдесят долларов). Услышав, что Полли спускается вниз готовить обед, он вышел и попросил ее дать бутерброд и стакан чая. Она принесла, ни о чем не спрашивая, и он продолжал работать до четырех в постепенно накалявшейся комнате. Просмотрел книги, которые отец читал чаще всего (Вергилий, Псалтырь, Эмерсон, Браунинг, «История Америки» Вудро Вильсона). Он даже прочитал тетрадку со стихами — переводы с латинского, несколько элегий, посвященных Еве и Робу (1904 год), размышления о целях преподавания, стихи в память матери, стихи на рождение Хатча, с десяток шуточных стихотворений, очень гладеньких… но ни слова заботы или тревоги о тех, кто останется жить после него. Однако он ничем и не обременил их: самый большой неоплаченный счет на восемнадцать долларов — за уголь, купленный весной. Форрест Мейфилд прожил свою жизнь, знал, что она идет к концу; но если не считать письма Торну Брэдли, покинул мир в молчании.
Сваливая в корзинку все новые кипы бумаг, Роб вдруг отчетливо понял: отец поступил так намеренно. Полное молчание после долгих лет праздных разговоров.
Однако он хотел, чтобы кто-то заговорил: знал наверняка, что своим молчанием вынудит Полли и Роба принимать решения и действовать. Они и говорили уже — правда, интересы их не совпадали: Полли хотелось уехать и найти себе работу, Робу — сбыть с рук ненужный дом; ему нетрудно было быть щедрым.
Не поговорить ли с ней еще раз, сейчас? Есть две возможности — предложить ей то же самое, а потом уступить ее желанию, помочь переехать, запереть дом и постараться продать его. При удаче его можно продать за три тысячи. Треть Хатчу, треть Хэт, остальное Полли — поддержка на первое время, пока она осуществит задуманное. Да ни за что она этих денег не примет. И что тогда? Бросить ее на произвол судьбы? Это в ее-то годы: старые калеки в пролежнях, плата достаточная, чтобы снимать комнату в течение пятнадцати лет, пока здоровье не откажет — и тогда что, богадельня?
Два дня назад, поддавшись настроению, он предложил ей поселиться с ним и с Хатчем. Она не поймала его на слове, и он с радостью отказался от бремени, которое ему даже не придется взваливать себе на плечи и тем более скидывать с плеч. Но два прошедших дня подтвердили отсутствие каких бы то ни было распоряжений со стороны Форреста и принесли от Мин письмо с окончательным решением. Ему ничего не стоит встать, отыскать ее (по всей вероятности, на заднем крыльце, занятую лущением гороха) и сказать: «Мисс Полли, я прошу вас — переезжайте к нам с Хатчем». Хатчу понравились длинные истории из ее жизни, пусть простодушные, но рассказанные живо и с задором; Роб испытывал к ней только благодарность. Она облегчила бы им жизнь.
Но где? Не в Фонтейне же? Даже если он сумеет отвоевать для себя старую кендаловскую ферму, не везти же ее туда… близость Евы, неприязнь Рины, настороженный Грейнджер.
Конечно, можно переехать к ней в Ричмонд. Можно поискать работу здесь, вымолить место учителя в Джеймсовском училище, наговорить им всякой всячины, мол, в 1933 году дал клятву начать новую жизнь и ни разу ее не нарушил… Ну, а если не удастся, можно стать коммивояжером, поступить в контору, да куда угодно. Людей его возраста сейчас наберется не так-то много, а война продлится еще какое-то время. Что-то у него, по крайней мере, будет — свой дом, подрастающий сын, женщина, которую он знает вот уже двадцать лет, которая поможет ему справиться и с остальным.
А захочет ли она? Вдруг ей нужно нечто большее? И если да, попросит ли она? И сумеет ли он как-нибудь по-человечески объяснить ей, что до ее нужд ему так же мало дела, как до нужд хорошей лошади или хорошей дворовой собаки, прослужившей верой и правдой многие годы? А кто возместит ему то, что в течение восьми лет безотказно давала Мин? То, чего не в состоянии дать ему ни подросток, ни женщина под шестьдесят, а его слепая натура все равно будет требовать.