Земная оболочка - Рейнолдс Прайс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И у Роба тоже не было вопросов. Он снова лег на спину — ненадолго, пора было вставать и отправляться в вынужденную прогулку, назад в пансион. Но все-таки он спросил: — А зачем?
— Что зачем, папа?
— Зачем все это? Зачем нам это предпринимать? Что это нам даст?
Хатч не отвечал долго. Неторопливые волны трижды успели разбиться о берег. — Все, что нам необходимо, — сказал он наконец.
«Что именно?» — мелькнуло в голове у Роба, но он промолчал. У него на этот счет было свое мнение. Он сказал лишь: — Ну, посмотрим!
Хатч лежал на откосе чуть повыше его. Он бесшумно скатился и приткнулся около Роба. Потом приподнялся на вытянутых руках и улегся на отца всем телом, как любил иногда улечься на него самого Роб — сделал это последний раз всего лишь позавчера у Евы, в их комнате, той, где Рейчел и Роб зачали его, где он узнал (через них, теплых проводников прошлого) все, что известно людям о погоне и пленении, голоде и насыщении, труде и сие.
Роб был рад ощутить на себе его вес, но думал он тем временем не о Хатче, которому, казалось, ничто не грозило, не о Мин, все еще ждущей твердого слова, не о Еве, Рине, Грейнджере или своем покойном отце и Полли, не о собственном, теряющемся в тумане будущем, не о молчаливой скоропомощнице Делле с ее разложенными по полочкам снами, а думал он о племяннике Сильви Элберте, уходящем в холодный нормандский рассвет (может, ставшему уже холоднее этого рассвета, после того как донес по адресу вверенное ему слово) и о Флорином сыне Бо, который все еще дожидался в Бичлифе смерти, назначенной ему Христом. Они представлялись ему духами, пусть плотными, темнокожими, лоснящимися от вполне земного пота; они шли к нему и к его подрастающему сыну, неся им слово, вселяющее силу, дарующее прощение, обещающее надежду. Роб помолился за них.
Весь долгий путь назад они почти не разговаривали, сознавая, что ничто не исправлено, никаких проектов, никаких решений не принято, но уже несколько успокоенные и даже довольные.
10–13 июня 1944 года
1Невзирая на протесты Полли, Роб помог ей после ужина убрать со стола и теперь сидел в жаркой кухне, пока она домывала посуду. Шло к десяти, они с Хатчем приехали в семь часов вечера, после двух дней, посвященных осмотру достопримечательностей (Йорктауна, Уиллиамсберга, Джеймстауна); и Хатч прямо из-за стола ушел спать, сморенный вдруг обилием впечатлений и солнца. Роб тоже устал, ноги гудели после многих часов ходьбы среди руин и восставших из пепла зданий, но, как это часто бывало и в прошлом, одно присутствие Полли подтягивало, обостряло внимание, пробуждало любопытство. Все же он молчал, не приставая к ней с вопросами по поводу их многочисленных проблем. Пусть сама решает, с чего начинать.
Она домыла стаканы и только тогда заговорила: — Я не слышала, чтобы кто-то так много говорил о Покахонтас с детства Грейнджера. Он просто бредил ею, мог рассказывать про нее часами.
Роб сказал: — Он и сейчас бредит ею и заразил Хатча; Хатчу известно о ней все, вплоть до роста.
Полли продолжала мыть посуду. Потом сказала: — Интересно, почему? Мне она никогда не нравилась.
— Чем?
— Своей жизнью. Сами посудите — красивая девочка, отец — могущественный вождь, вокруг необозримые леса, ручные олени… а она бросила свой народ и продала свою страну кучке английских мошенников, которые превратили ее бог знает во что. — Она обвела вокруг себя мокрой левой рукой.
Роб улыбнулся. — Но продала-то ведь за любовь. Это была любовь, мисс Полли. Нашей стране основание положила любовь.
Она опять помолчала. — Раз так, нужно попросить прощения и вернуть ее законным владельцам, призвать оленей и сказать: «Паситесь на здоровье!» — а самим пойти и утопиться в Джеймсе.
— В Джеймсе мы все не поместимся.
— Ну так в океане. Он всего на несколько миль дальше к востоку.
Роб посмотрел на нее — она стояла спиной — и рассмеялся. — Спите спокойно!
Полли повернулась к нему. — Я ведь серьезно, — сказала она. — Судите сами, полюбила какого-то худосочного белого болвана. А что это ей дало (тоска по родине в холодной Англии, оспа в двадцать лет) и что это дало нам? — Она снова обвела вокруг себя рукой, словно кухня, знакомая ей с юных лет, — уголок дома, простоявшего каких-нибудь сто лет, — и была этим разоренным миром.
Роб не нашел, что ответить.
Она снова взялась за посуду. — Вы меня извините, — сказала она. — Я хотела быть веселой, обещала себе встретить вас с улыбкой. Дело в том, что у меня недавно появилось время присмотреться, что к чему. Собственно, оно всегда у меня было: у бездетных женщин времени предостаточно, и увидела я лишь одно: люди сами себе портят, принимая неудачные решения.
— Вы говорите о Покахонтас или обо мне? Обо мне? — Роб больше не смеялся.
— И о ней, и о вас, — ответила Полли, — но главным образом о Полли Друри, мисс Маргарет Джейн Друри.
— Почему?
Она не обернулась, но ответила: — Ну как же! У меня был свой дом, доставшийся мне от покойной мамы. Я могла бы остаться там.
Роб не понял. — В Вашингтоне?
Полли кивнула. — Так нет же, я его продала, отказалась от него, не задумываясь.
— Зато теперь у вас есть этот дом.
— А вот и нету.
— Но ведь я же писал вам, Полли, и говорил еще тогда в апреле, что и я, и Хэтти, и Хатч у вас в неоплатном долгу за вашу доброту к отцу.
— Я здесь жила еще до него.
Роб сказал: — Знаю. Это тоже входит в наш долг.
— Что вы знаете?
— Простите?
— Вы сказали: «знаю». Что именно вы знаете?
— Что вы работали здесь у деда, ухаживали за ним до самой его смерти; что вы создали семейный очаг для Форреста, когда мама бросила его; что вы скрасили ему жизнь.
Когда Роб заговорил, она, не домыв посуду, повернулась к нему. Тщательно вытерла руки, подошла к столу и села рядом с ним. Взяла солонку и в течение последующего разговора вертела ее в узких красных руках, помешивая в ней изредка пальцем, подбирая белые крупинки соли и отправляя в рот во время пауз.
— Вы действительно знаете это? Ну-ка, скажите честно.
Роб сказал: — Да! — Так оно и было. Остальное сводилось к догадкам. — Вы сами рассказали мне, когда я появился здесь в первый раз.
— Это еще не все, — сказала она и продолжала сидеть, рассматривая свои руки, не глядя на него (он видел ее макушку, чистые волосы, до сих пор каштановые, лишь продернутые седыми нитями). — Началось все давно, когда вас и на свете еще не было. Я приехала сюда, покинув родной дом, из любви, как я считала. Может, и так. Вы не видели Роба. Даже больной, он был неотразим — для меня, во всяком случае (и скажу, не хвастая, для многих других до меня). Может, и он любил меня. Он умер здесь, вон в той комнатке, — она указала куда-то назад, у себя за спиной. — Там была наша спальня. В общем, там мы жили; а умереть, что ж, можно и на улице. В чем я уверена — он был благодарен мне. Затем приехал ваш отец, хоронить его. Я уже рассказывала вам обо всем этом в первый ваш приезд, и, по-моему, я сказала вам, что у Форреста уже была тогда здесь работа. Это не совсем так. Он устроился только на следующий день после похорон — двадцать четвертого февраля тысяча девятьсот пятого года. Три дня я пробыла с Робом одна — он лежал на своей кровати. Печку я почти не топила, и вы, конечно, представляете, что я просто с ног валилась от усталости, когда приехал Форрест и занялся организацией похорон. Очень скромные были похороны, только нас двое и священник, да еще один незнакомый старик. Форрест хотел дать объявление в газету, но я его отговорила: мол, у Роба долги, и недоброжелатели, которые у него имелись, еще натравят кредиторов на Форреста. Но этот старик все-таки явился — маленький, красный, как раскаленная печка (а холод такой, что могила насквозь промерзла). Мы с ним не разговаривали, но он простоял всю заупокойную службу, потом подошел ко мне с улыбкой, а у самого слезы на глазах. «Узнаете меня?» — говорит, я ответила: «Извините, нет». Он сказал: «А ведь мы с вами знакомы. Я — Уилли Эйскью, кочегар. Когда Роб машинистом работал, мы вместе приезжали в Брэйси в общежитие к вашей мамаше. Я знал, что вы ему верной подругой будете». Я ничего не поняла, ну решительно ничего, но Форрест понял и заговорил со стариком, поблагодарил его за то, что он пришел (его священник пригласил как старейшего друга Роба). Он решил, что я Анна — жена Роба, ваша бабушка, которая лет за двадцать до того умерла. А мне было восемнадцать, хотя в то время я старше своих лет выглядела). Когда мы вернулись, я приготовила Форресту обед, и тогда же, не выходя из-за стола, он посмотрел на меня и сказал: «Если бы я решил поселиться в этом доме навсегда, сколько времени вы могли бы пробыть здесь?» — «Да хоть всю жизнь», — ответила я, и так оно и вышло. До сих пор, по крайней мере.