Клеменс - Марина Палей
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В воскресенье магазины были закрыты. Я еле пережил ночь на понедельник и рано утром, когда чреватая переломами наледь еще не раскисла в грязную позднефевральскую кашу, ринулся к открытию магазина фототоваров. Меняя окраску кожных покровов с розовой на красную, а с красной кое-где на белую, яростно растирая грозящий отморожением нос концом шарфа, подскакивая, как мое собственное бестолковое сердце, куря, посылая безадресные, зато крепкие проклятия – и чуть не разбив в ярости витрину, я наконец дождался открытия.
Что может быть кайфовей запаха в магазине фототоваров? Разве запах дорогих канцелярских отделов – таких, что торгуют роскошными карандашами, с впечатанными на гранях золотыми названиями, пеналами из нежных, смугло-розовых сортов древесины, а также крепкими кожаными обложками, больше подходящих для деталей рыцарского одеяния, хрустящими пупырчатыми портфелями с замочками, что так вкусно цокают-чмокают, и такими же ранцами, которые поскрипывают за спиной, как пальмы на морском ветру, как вольные корабельные мачты…
Но если уж начистоту, великолепие всех этих ароматов затмевает один – простой сильный запах в керосиновой лавке моего детства.
Сеанс в понедельник был очень плодотворный. Сизая дымка вокруг
Клеменса походила на прозрачный скафандр астронавта, вернувшегося из смещенного времени семимерных галактик. То, что мне и надо было. Как эта дымка получится на черно-белой фотографии? Отщелкав три пленки, я стремглав кинулся в одночасовую проявку и, пока по каплям – китайская пытка – истекал этот бесконечный час, я заставил себя заглянуть в аптеку (зеленые грелки, розовые спринцовки, "Как избежать проблем со здоровьем? – Гербалайф!"), в "Галантерею"
(мерзкие синтетические кружева – бунинские гимназистки не такие небось пришивали к воротничкам форменных своих платьиц, даже мои одноклассницы, говорившие "дедушка Ленин", не такие, а настоящие кружева к шоколадным своим платьицам пришивали), в кино (афиша внутри отличалась от таковой снаружи тем, что к устам американской героини чья-то сострадательная длань, по-своему усовершенствовав нарисованный револьвер, приставила устрашающих габаритов пенис), – затем я прошел вдоль блеющих блатными песнопениями киосков наверху "Техноложки" ("Как сохранить душу в чистоте", "Если у вас сильно потеют ноги", "Спаситель из Вифлеема", "Чем предохранялась
Клеопатра") – и, когда большой стрелке осталось два деления до цифры
"12", кинулся в фотоателье. Конечно, весь этот час я только и трясся от страха, что они пленки могут потерять. Абсурдный страх, если учесть, что проявляли они сами, никуда не посылая.
Пленки были уже готовы. ("Мужчина, вы могли их через пятнадцать минут уже получить – вы у нас сегодня единственный клиент! Дорогие удовольствия!") Я бережно раскатал пленку по стеклу с яркой нижней подсветкой. Надел очки.
…Через миг увидел свое лицо в зеркале. Глаза у меня были вылезшие из орбит, совершенно белые, как у жареной рыбы. "Это не моя пленка!! – заорал я. – Вы перепутали!.." – "Гражданин, вам же было сказано: вы у нас сегодня один. (Ненавидящий взор.) Населению одночасовая услуга, знаете, не по карману!" – "Но вы могли перепутать с теми, кто сдает на несколько дней!" – "Гражданин, читайте глазами: у нас только одночасовой сервис!" – "Ну так со вчерашними перепутали! Не все же, наверное, забирают в срок!" – "И вчера (мстительно) у нас тоже никого не было! У нас уже неделю никого нет!.." – "Даже в роддоме детей перепутывают, – уже обреченно, скорей, от больного самолюбия вякнул я, – а не то что!.." – "Гражданин, я вам, кажется, русским языком…" и т. п.
…На всех трех пленках было приблизительно одно и то же. Дома я рассмотрел их тщательно, уже без отчаяния – наоборот, с каким-то непонятным мне самому (мазохистским?) удовольствием. Итак, там были ветви каких-то деревьев, в переплетении своем дающие сладостно-сумеречное царство – это был первозданный древесный рай, девственный, еще не ведающий ни птиц, ни животных. В каждом кадре было переплетение древесных веток, в каждом кадре – других. Несмотря на то, что фотографии были черно-белые, а может, как раз поэтому мне удалось разглядеть изумрудные ели Шварцвальда, и одетые голубыми снегами ели Богемского леса, и яркие, как малахит, лиственные рощи
Буковины, и вальсирующие вереницы светлых словенских грабов, и прозрачные, как волна на излете, сосны морских заливов Финляндии, и темные ельники, да хвойные перелески, да сумрачные еловые чащи по берегам лапландских озер. Клеменса не было нигде.
" Ты просто фокус навел на другое", – прокомментировал мой приятель.
"Пленка была поцарапанной", – пояснил другой.
Во вторник, чтобы исключить любые артефакты, я решил произвести съемку в абсолютно пустой комнате. А именно – в комнате Клеменса. Мы вынесли из нее кровать, стол, стул. Мы даже вынесли в коридор гору пластинок – и сам патефон с надписью "HIS MASTER'S VOICE"…
Теперь, когда Клеменс стоял в этом пустом, бесприютном тригонометрическом пространстве, уже утратившем связь с человечьим жилищем, с человеком вообще, обнажившем истинную свою природу страшной, ничем не поправимой пустоты, дымка казалась еще синее и ярче. "Может, именно она-то и засвечивает пленку?!" – наконец дошло до меня. Дела… Значит, техникой ее не убрать. А чем?.. Надо сделать что-то такое… "Ты можешь сказать шайсе ?" – попросил я. "Зачем вам?" – "Мне нужно определенное положение твоих губ, – бодро сказал я, – понимаешь?" – "Шайсе!.." – с вежливым безразличием пробасил
Клеменс. (Я, признаться, еле сдержался, чтоб не захохотать.) А он, вопросительно взглянув на меня, с честным старанием повторил:
"Шайсе". Дымка не уменьшалась…
В среду, с утра пораньше, понес эту пленку уже, разумеется, не в одночасовой сервис, а к тому самому приятелю, который говорил, будто я фокус навел на другое. А что делать? У себя в коммуналке он, находчиво обустроив крошечный, идущий к заколоченному черному ходу коридорчик, сам занимался проявкой и печатанием.
… Ветви деревьев на той пленке были пореже, каждая веточка казалась прочерчена словно китайской тушью, при это сама мягкость теней наводила на мысль об очень ранней весне…
"А ты щелкни его поляроидом, – подсказал вечером мой сострадательный сын. – Тогда сразу и увидишь, в чем дело".
И я щелкнул Клеменса поляроидом.
Перед этим я попросил его переодеться в свои галифе цвета хаки (он в основном ходил в черных джинсах) – и даже, несмотря на яростное паровое отопление, потерпеть мой сеанс, надев также куртку и свои противотанковые ботинки. Я хотел, чтоб он выглядел, как в первый раз.
…Пока из прорези поляроида – с легким жужжанием – вылезала фотопластинка, я много о чем успел подумать. Я лихорадочно пытался решить, что если сейчас опять появятся ветки, то… Что – "то"?!
Что – "то"?! А если вообще какая-нибудь галиматья, то… скорее всего…
Что, черт возьми, что?!
Я положил пластинку под сильную настольную лампу. Она проявлялась долго, несколько ледниковых эпох. Но уже в конце второй, что ли, ледниковой эпохи я, изо всех сил напрягая глаза, разглядел проступающие все резче и резче очертания человека.
Да, на моем стуле сидел человек.
Он состоял из рук, ног, туловища, шеи и головы.
Он был одет в милитаристские брючата цвета хаки с пуговицами по бокам, в куртку, перешитую из солдатской (советской) шинели; обут он был в устрашающие ботинки с гусеничными подошвами…
"Ур-р-а-а-а!! Получилось!!" – возликовал за меня сын.
За окном безучастно падал снег. Если смотреть вверх – видно было, что он парит, независимый от притяжения Земли, могильной гравитации, школьных уроков физики с их ненужными опытами, страхами, двойками…
" Это не он!.. – тихо простонал я. – Разве не видишь?!"
ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ. ОТЧАЯННЫЕ ПОПЫТКИ
И я малодушно вернулся к техническим ухищрениям. В четверг, после довольно горячечного размышления, я решился испросить совета у европейски знаменитого фотографа (который принял меня потому, что буквально обалдел, как мне рассказывали, от книги Илана Шимона, а именно я-то и был ее переводчиком).
Это был человек, знавший когда-то настоящую славу, то есть не просто видевший свое имя, отдельно живущее в отдельных печатных изданиях, но знавший истинную любовь друзей, причем любовь, уже очищенную от зависти, поскольку он достиг такой стадии мастерства, когда люди, даже его круга, прозорливо перестали наконец соотносить его с собой вообще. Этот человек, в настоящем – угрюмый, выжатый жизнью алкоголик, как ни странно, с ходу понял мое сбивчивое бормотание про дымку (предмет, из-за которого я, собственно, и пришел и о котором поначалу и вякнуть не смел), царапая меня сизыми гвоздями своих глаз, он, сильно кашляя и отхаркивая ржавым в грязную раковину, прохрипел, что за всю свою жизнь даже дважды сталкивался с таким свечением – излучали его женщины такой редкой породы и такой старомодной закваски, что не прожили долго в наш (какого металла?!) чудовищный век: кости одной покоятся где-то в районе Парголова, другой – недалече от Ржевки. Далее последовал показ ослепительных, заставляющих онеметь, оцепенеть, полностью оторопеть фотографий – откровение, которому немало способствовал объем мною принесенных – и нами совместно распитых – жидкостей полнокровия и жизнеприятия. Женщины были бесспорно похожи, хотя одна являла собой славянский, точнее, западнославянский тип (то есть лишенный монголоидных вливаний-влияний, а если и с примесью, то скорее галльского образца – как плодотворным следствием военной кампании