Страсти по России. Смыслы русской истории и культуры сегодня - Евгений Александрович Костин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
* * *
Память и смерть. Или наоборот – смерть и память. Кто теперь будет знать, что еще хотела и должна была сказать и написать Светлана Семенова? Беднее ли мы стали об этого? Конечно, но, как и насколько?
Какие мысли влекли Георгия Дмитриевича Гачева через железнодорожный переход, что он не слышал и не видел электропоезда? Какой силы была эта мысль? Бог весть…
Вообще, это трагически важная в культуре тема – оборванные пути мыслей, невыговоренные слова, повисшие в пустом безжизненном пространстве концепции. Страшно представить себе этот – недовоплощенный в слове – мир, который ушел от нас со смертью Пушкина, Лермонтова, Гоголя, Достоевского, Байрона… Странно и страшно вообразить себе некую благостную картину, что данный каждому из них, ушедших несправедливо рано, дар оказался полностью реализованным, и творец канул в небытие, все исполнивший и все задуманное воплотивший. Тем-то и трагична реальная история культуры и цивилизации, что линии гениальности обрываются, идеи не проговариваются до конца, теории не складываются – и все мы становимся другими, не такими, какими могли бы быть в случае исполнения всего ими, гениями, задуманного.
У Светланы Семеновой была удивительная связь с французской культурой, что резонирует с началом XIX века, когда и Пушкин, и Чаадаев, и князь Вяземский томясь в непроговоренных еще возможностях русского языка, обращались напрямую к французскому языку, с его устоявшейся системой картезианского подхода и логической ясности. Пушкин сам неоднократно замечал в письмах, что переходит на французский язык для выражения нечто определенного, а во всем остальном он использовал силу «библейской похабности» русского языка, разумея под «похабностью» силу и прямоту высказывания в своей прямой бытийственности, которая и выше и жизненнее всех логических формул.
У Светланы Григорьевны в ее последних работах, особенно в книге о Шолохове раскрывалось это чувство русского языка, о котором замечал Пушкин, и она написала несколько удивительных страниц даже не столько по смыслу, сколько по стилю изложения. Не говоря, конечно, о всех открытиях, сделанных ею в этой книге о донском писателе.
В ней была скрытая культурная сила, без которой и ее тексты были бы совсем другими. Но главное в ней было (на мой взгляд) это исконное русское свойство и чувство культуры, что, как ни странно, хорошо проявляется на семейной фотографии – она, отец и мать: спокойное русское отношение к жизни.
А тут же и вопрос о смерти, и именно в русском ключе: избавиться от нее, преодолеть ее. От этого сугубо оригинальная федоровская тема Светланы Семеновой, поставившая ее в ряд, не побоюсь сказать, – ведущих русских философов второй половины XX века. Ее замечательные очерки и дневники, изданные в книге «Тропами сердечной мысли», столь различные с тем, что и как писал Георгий Дмитриевич Гачев, говорят именно об этом. Она заговаривает смерть, отказывается от нее, преодолевает ее в духовном порыве, мыслительном напряжении. В этих Дневниках немало места уделено постоянно переживаемому ощущению приближения конца земного бытия, ухода в иную реальность.
* * *
Первый раз я лично познакомился со Светланой Григорьевной, когда она приехала в Вильнюсский университет для участия в конференции по русской литературе. К слову сказать, тогда в 1996 году из многих заявленных крупных исследователей из России она приехала чуть ли не одна и выступила с принципиальным докладом «Высшие вопросы человеческого существования как сквозные проблемы русской литературы». Точнее нельзя и сказать о главном направлении всех ее работ в русском литературоведении. Хотя тут же необходимо заметить, что было бы неточно и несправедливо обозначать поле, на котором без устали трудилась С. Семенова, только как литературоведческое. В том-то и дело, что она синтезировала в своих подходах и философский дискурс, и литературоведческий, и лингво-стилистический, и исторический, да и публицистический. С этой точки зрения ее творчество, как и творчество Г. Д. Гачева, носит уникальный характер для русской гуманитарной науки второй половины XX и начала XXI веков.
Нельзя не сказать и об огромном впечатлении, которое она произвела тогда самой манерой чтения своего доклада, отклоняясь время от времени от текста и начиная витийствовать в самом прямом смысле этого слова. Точная, выверенная фраза, насыщенность нигде и никак не забывающей себя сложной мысли в многочисленных обертонах уточнений и отступлений, но победно прорывающейся к главной основной линии изложения.
Сама мысль была переполнена таким эмоциональным содержанием, что она начинала убеждать помимо самой своей логики, помимо аргументов. Это было прямым воплощением той мыслительной традиции, которая счастливо выжила в перипетиях советского догматизма гуманитарных штудий и сохранилась у А. Ф. Лосева, у С. С. Аверинцева, у А. В. Михайлова, у других выдающихся мыслителей. Сравнивая ее дискурс с манерой изложения Г. Д. Гачева, а это сравнение более чем уместно, тем более, что сама Светлана Григорьевна признавалась, что именно супруг «научил» ее столь бесстрашному нахождению на предельных пиках интеллектуализма, то необходимо заметить, оговаривая это сугубо личным впечатлением, что С.Семенова поднималась чрезвычайно высоко в своих просмотрах и русской мысли, и русского духа, и русской литературы. Ей в меньшей степени, чем Г. Д. Гачеву, был присуща оборачиваемость к каким-то приземлены) стям и объяснениям материалистического толка.
Она воплощала в себе и те необходимые для русской религиозно-философской мысли прорывы в мистическую метафизику, о которой в свое время говорил Лев Карсавин. И это пленяло и убеждало, чуть ли не больше, чем стройная логика изложения.
Светлана Григорьевна еще два раза приезжала в Вильнюс, в 1997 и 1999 годах, с докладами о философии и литературе в России XX века и о пушкинской философии любви и смерти в контексте русской мысли XIX–XX веков.
Мы немало времени проводили тогда вместе, на кафедре русской (славянских) литературы, в экскурсиях по православным храмам Вильнюса, в дружеских неформальных посиделках в стенах университетского кафе и беседовали обо всем, но главным образом о русской литературе и русской мысли. Поражала вот эта ее сконцентрированность на внутреннем постоянном обращении к главным, основным идеям, не отпускавшим ее ни на минуту.
В своей большой статье в «Литературке» о конференции 1997 года Борис Евсеев очень выразительно написал о выступлении Светланы Григорьевны как «громоподобном», имея в виду не громкость самого произнесенного доклада, но об ударе по потрясенной аудитории идеями, связанными явно с небесной канцелярией. На этой же конференции мы попросили ее пообщаться со студентами-магистрантами, и долго еще на отделении ходили уж совсем фантастические слухи о том, что и как нечто невообразимо сложное и одновременно понятное рассказывала им Светлана Григорьевна. Многих студентов эта лекция-беседа потрясла надолго, а многим и указала путь в