Страсти по России. Смыслы русской истории и культуры сегодня - Евгений Александрович Костин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Поэтому в дальнейшем, будучи еще студентом Вильнюсского университета, я искал его книги, статьи, любые другие публикации в журналах и научных сборниках. И каждый раз Гачев оправдывал мои ожидания, так как ход мысли, примеры и отсылки к русской и мировой литературе были оригинальны, свежи и привлекали пробивавшейся сквозь напечатанные строки свежестью фантазии и свободы – интеллектуальной, разумеется. Это уже позже я узнаю о его репрессированном отце, известном болгарском искусствоведе и деятеле Коминтерна, познакомлюсь с женой Светланой Семеновой, о встречах с которой я рассказал выше, буду сотрудничать с дочерью Анастасией, блестящим исследователем русской философии и русской классической литературы, достойно продолжившей традиции родителей. Но это будет потом.
По логике своих воспоминаний я должен вспомнить еще одну важную гачевскую публикацию. Она была опубликована в «первом» томе (хотя формально тома не были обозначены) трехтомной Теории литературы, которую выпустил ИМЛИ (Институт мировой литературы) АН СССР. Особенно был хорош первый том, вышедший в 1962 году, в котором блистали молодые, дерзкие ученые – В. Сквозников, С. Бочаров, В. Кожинов, П. Палиевский и другие. Среди них был и Гачев. (Помню свой юношеский восторг, когда студентом я обнаружил этот том в букинистическом магазине Вильнюса. О, это был потрясающий магазин, который заслуживает немало превосходных слов, но об этом в другом месте).
Он подготовил громадную статью (раздел в томе), которая представляла собой как бы книгу в книге – «Развитие образного сознания в литературе». Она также самым сильным образом повлияла на мое мировосприятие и научные предпочтения. Чувствуемая философская база, удивительная начитанность, полет научного воображения (но не только), оригинальность концепции – все это было в работе Гачева. Это, правда, являлось характерной чертой всех участников того исторического тома Теории литературы при всех индивидуальных подходах и стилевом разнообразии. Это была блестящая, тонкая, богатая аргументами, свободная от идеологических банальностей, кроме вступительной статейки Я. Эльсберга, которая «прикрывала» эту научную свободу ссылками на какие-то решения властей, – филология. Подлинно мирового уровня. (Я. Эльсберг, известный по «доносительской» деятельности в 30-е годы, по-своему оправдался своим «кураторством» данного труда, да и других теоретических работ в ИМЛИ этих «оттепельных» лет, какие он возглавлял как завотделом теории института).
Многих молодых исследователей она просто вернула к нормальной интеллектуальной деятельности, поскольку основной массив литературоведческой продукции, особенно о советской литературе, читать было невозможно. Понятное дело, что в ИРЛИ и ИМЛИ, на некоторых кафедрах МГУ и ЛГУ (но не на всех), в некоторых центрах (Тарту, Донецк, Воронеж, Томск, добавлю сюда – Вильнюс) сохранялись традиции настоящей филологической и в целом гуманитарной науки. Были живы, и их работы выходили в свет, – А. Ф. Лосев, С. Аверинцев, Н. Конрад, Л. Гинзбург, В. Шкловский, Д. Лихачев, А. Панченко, Г. Фридлендер, Ю. Лотман, М. Гиршман, Б. Егоров и многие другие исследователи, но общий фон был серым и печальным.[15]
Поэтому работы молодых и не знающих ни о каких ограничениях ученых из ИМЛИ взорвали по-своему литературоведческий ландшафт тогдашней советской науки. Наряду с классическими трудами пушкинистов, исследователей Толстого и Достоевского, Чехова и Блока, открылся новый подход к исследованию мира литературы, который включал в себя как необходимую часть мировую культуру. Но даже на этом фоне блестящих исследователей, отличавшихся человеческой индивидуальностью, Гачев выделялся.
Впоследствии, встречаясь с ним в Вильнюсе на конференциях, на которые он приезжал вместе со своей супругой Светланой Семеновой, я не уставал поражаться его человеческой и профессиональной глубине, его сократовскому способу мышления о жизни. Встречи с ним и Светланой Григорьевной были для меня одним из главных эмоциональных и интеллектуальных наслаждений в период перехода от научной и преподавательской жизни в Вильнюсском университете в прежнем Советском Союзе к существованию в новой исторической и социальной среде. Мы стали детьми конца одной эпохи и начала следующей. Мы много и неформально общались во время их приездов (а их было несколько) на конференции в Литву, но это был больше психологический и личностный момент общения, в то время как с самых первых книг Гачева, какие я читал, меня интересовал его способ мысли. Влекла к себе его индивидуальная феноменология.
Мои предположения, большей частью интуитивные, подтвердились в том числе трудами Гачева в последний период его творчества, когда он одну за другой выпускал книги о своеобразии художественного сознания разных народов, определял глубинные истоки тех или иных культур, в широчайшем их разбросе – от североамериканской до киргизской, оригинальным образом интерпретировал миры писателей – от Айтматова до Достоевского. Его вулканический по творческим выбросам талант был близок талантам деятелей периода Возрождения, когда запасы знаний, глубина понимания культуры, тонкость философских наблюдений просто ошеломляли читателя, в том числе и квалифицированного. Подчас в своих построениях он настолько увлекался, что явно приписывал тем или иным художественным явлениям избыточную сложность. Но большой талант может быть более всего интересен там, где он заблуждается, и подчас нам просто сложно разобраться в ходе его мыслей и ассоциаций.
* * *
В этих кратких заметках будет представлен анализ своеобразия индивидуальной феноменологии Г. Гачева как своеобразного исследовательского метода, который включает в себя не только творческую личность ученого, но и своеобразным образом аккумулирует некоторые важные черты культурной эпохи, в рамках которой он творит. В силу этого явление Гачева понимается мною как отражение в культурной ситуации России во второй половине XX века приостановки (говоря сокращенно) процессов социальной атрибутированности явлений искусства в рамках марксистско-ориентиро-ванной методологии (что являлось главенствующим способом «обработки» объектов культуры). Вместо этого предлагался перевод гносеологии исследований в разряд аналитических практик по постижению «выплесков» свободно «дышащего» мирового духа. Это породило у Г. Гачева и его «соратников» (Кожинов, Бочаров, Палиевский и др.) уникальную свободу с оперированием всеми, без исключения, обнаруживаемыми фактами языковой, художественной, культурной, философской деятельности человека. Идеальная невоплощаемость подобного подхода в плане полноты аналитического усилия по воспроизведению предстояния человека перед миром сочетается у Г. Гачева с осознанием сложности и неповторимости бытия,