Только один человек - Гурам Дочанашвили
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Нет, Уваншпта не страшился быть сожженным на медленном огне, его, бедолагу, убило испепеление Майятити; ведь откуда же было знать несчастному, что «рукописи не горят», как это сказал много времени спустя один великий бумажных дел мастер. Если не верите, можете, чтоб убедиться воочию, взять в руки книгу «Повесть Петеисе III», выпущенную в тысяча девятьсот семьдесят восьмом году издательством «Художественная литература», и, открыв ее на двести девятнадцатой странице, лично познакомиться с мыслями Хахапер-расенеба, которого в семейном кругу ласкательно называли Уваншпта: «О, если бы найти мне изречения неведомые, мысли необычные, слова новые, незнаемые, к которым не прибегали доныне, не схожие с теми, что произносили некогда предки! Я избавил бы тогда утробу свою от всего, чем полна она, освободился бы от слов, что говорили когда-то, ибо это лишь повторение реченного. Сказанное — уже сказано, и нечего похваляться последующим поколениям речами предков своих...
О, хоть бы ведал я нечто такое, чего не знают другие, что никогда еще не исходило из уст. Вымолвил бы я это и ответил бы сердцу своему. Рассказал бы я о страдании своем и облегчил бы от бремени его спину свою! Избавился бы я от слов, тяготящих меня, поведав сердцу тревогу свою, и ощутил бы я облегчение».
Вот так писал многократно упоминавшийся выше когдатошний Уваншпта тридцать девять веков назад, и мы читаем его по сей день, а вот его повелитель, какой-то там великий из великих фараон, увы, подкачал, не оказавшись вовеки здравым, невредимым и цветущим.
7В благодатном старинном — времен детства — дворе трехэтажного дома стояло одинокое дерево, бук. Веснами на нем как-то очень неприметно проклевывались и распускались листочки; и в дождь он стоял себе тихо, и летний зной сносил терпеливо и спокойно; по осени же всякий раз как-то сам по себе оголялся, а по зимам вы бы его, по-сиротски отчужденного, и вовсе не приметили... Но Вано чем дальше, тем все больше привязывался вот именно к этому одинокому дворовому дереву; он любил этот бук больше всех других растений — какой-то уж очень он был надежный, ему всегда можно было довериться.
Впервые он нашел для себя этот дворовый бук и ощутил его как нечто родное, когда из дому ушел отец; мать к тому времени была уже замужем за другим, и у Вано осталась одна только тетя. Это была прекрасная женщина старого поколения; действительно, врач по призванию, истинная целительница; незамужняя, она, однако, вела всегда скромный и порядочный образ жизни и только все непременно хлопотала вокруг Вано, потому что от всей души любила этого брошенного ребенка. Раньше они жили рядом, но она велела рабочим разобрать толстую стену. Зарабатывала тетя прилично, и жить они жили вроде бы неплохо, помогал и отец, но какая помощь способна утешить печаль покинутого ребенка... Стесняясь тети, Вано таил свое горе в себе, и только по воскресеньям наставал для него праздник: отец с утра брал его из дому, который ему осточертел, водил по тирам, аттракционам, то и дело клал ему на голову руку.
Затем их ждал обед из многих разных блюд в ресторане — странно, отец любил плотно, обильно покушать, но вместе с тем имел утонченный вкус. Он ел так аппетитно, что заражал своим аппетитом и Вано. А дальше, пожелай мальчик пойти в кино, в цирк, в театр или покататься на бывшей еще тогда редкостью машине, — пожалуйста, все было к его услугам; но с наступлением сумерек отец подводил его к калитке, крепко целовал в обе щеки и, легонько, ласково подтолкнув в плечо, уходил, а Вано, так же как это было в первый день по уходе отца, шел с подступавшими к глазам слезами к дворовому буку и, крепко обхватив его руками, попеременно прикладывался к его прохладной, грубой коре только что целованными щеками, как бы впитывая в себя исходящие от этого бессловесного друга выносливость, мужество, стойкость, что-то успокоительное и ободряющее; пареньку было восемь лет.
Когда отецшел в первый раз, Вано бросился на пол и что-то во все горло орал окрашенной в коричневый цвет доске, отчаянно колотя руками и ногами, а когда его попробовали успокоить и обласкать, он окончательно взбесился, вскочил и бросился из комнаты сам не зная куда. Во дворе он невзначай налетел на что-то твердое и уже остервенело занес для удара маленький кулачок, но это, оказывается, было дерево — особняком стоящий во дворе одинокий бук, — и мальчик опустил руку; было ли то разделенное чувство сиротства или еще что, только он изо всех своих детских сил обхватил ствол руками и, сжимая его в объятиях, замер, чуть слышно всхлипывая. И тут тетя сказала соседям: «Оставьте, прошу вас, его одного, пусть постоит, поплачет»; а вот будущий Шах Аббас Первый, как раз тоже восьмилетним, однажды во время охоты сбился с дороги в пустынном лесу — его понесла смертельно перепуганная породистая лошадка.
Наследника престола сызмальства приучали джигитовать, пользоваться луком и стрелами, метать копья, искусно владеть мечом; нередко брали мальчика и на охоту, где его, разумеется, сопровождали опытные егери; но однажды — дело было под вечер, — когда все, затаив дыхание, настороженно ждали появления зверя, которого вот-вот должна была выгнать из чащи гончая свора, ползшая по извилистой тропке насыщенная ядом ииркола, навострившись ужалить Аббаса, неприметно для всех обвилась вокруг задней ноги его коня; пораженный укусом конь рванул с места и так стремительное понесся куда-то вдаль, что когда охваченные в равной мере гневом и тревогой охотники, кое-как очухавшись, пустились вдогонку, скакуна уже и след простыл; и без того горячий, норовистый, он подстегнутый страхом, а может, и надеждой избавиться от грозящей беды, несся вперед с утроенной силой. Вылупленноогромноглазый, с хлопьями пены на губах, он несся вихрем, ощущая обвившую его заднюю ногу злобную тварь, которая билась хвостом оземь и, отчаянно сжимая с досады кольцами ногу коня, тщетно силилась вползти повыше и приблизиться к Аббасу — в будущем знаменитому шаху, стяжавшему громкую славу своим вероломством и кровожадностью, а пока что безгрешному — как то и свойственно детству — ребенку, который, прильнув всем телом к конской спине, впился в гриву не только пальцами, но и зубами; но вот конь взвился в темноте на дыбы, и мальчик мягко свалился в мох, все еще сжимая в пальцах и в зубах клочья конской гривы; а пока он с дрожью тяжело переводил дух, лежа во мху, лес вбирал в себя постепенно стихающий конский топот, — это все дальше уходил обреченный конь, в спину которому, когда он в конце концов рухнет где-то наземь, именно в эту опроставшуюся от Аббаса спину и вонзит остервенело свои омоченные ядом желто-белые зубы всползшая по ноге змея; а мальчуган Аббас тем временем с удовольствием отлеживался на застилающем ужас мху, ощущая, будто он погружается в некое неизведанное блаженство. Только будто ли? Нет, он и в самом деле медленно погружался в бездонную топь, отвратительно клейкое грязно-зеленое чрево которой, затянутое поверху мхом, мерцая едкой желтизной, злобно всасывало, затягивало его куда-то, где склизская хлябь и пиявки. Беспощадно обреченный пучине расползавшимся над ним мхом, ребенок, извиваясь всем телом, тщетно пытался освободиться от впившихся в него зеленовато-мягких клещей, но тонкие его запястья увязали в трясине, а один из дорогих чувяков остался подо мхом; он даже кричать уже не мог, потеряв голос; тело его сплошь облепили пиявки, которые все более раздувались, с неспешной жадностью впивая его застывшую от смертного озноба кровь, а мозги в голове у него хлюпали, раздавленные сильной и твердой, как железо, наглой лапищей страха; ему уже вот-вот оставалось отдаться тому неведомому, что должно было где-то в глубинах прижать его к своей грязной, тинистой груди, когда вдруг его искореженные пальцы наткнулись в этой слизистой жиже на что-то схожее на ощупь с притаившейся подо мхом иирколой; он с надеждой ухватился за это что-то твердое и стал с трудом влачить свое спасаемое тело к ближнему дереву, доверчиво перебирая руками по чему-то тому, что оказалось древесным корнем; на краю трясины покорно стоял одинокий бук, дерево, которое именно этим корнем всасывало застоявшуюся вонючую жижу, а затем с мукой пропускало ее через свое чистое древесное нутро, чтоб подать очищенную животворную влагу своим непорочным листьям и буковым орешкам; что-то сложное и таинственное происходило в этом ладном, окруженном грубой корой спокойном теле, за один из извилистых корней которого, такой верный, надежный и так послушно дающийся в руки, с великой надеждой цеплялся, кое-как продвигаясь вперед, облепленный грязью ребенок Аббас; и когда он выбрался наконец из трясины и ступил на великую землю, твердо зная, что спасен милостью этого благодатного дерева, то, шатаясь, подошел к нему и, весь осклизлый, усеянный пиявками, обхватил руками его мощный прохладный стан. Долго простоял так Аббас, истекая безгрешной кровью, в обнимку с этим вскормленником земли, прильнув щекою к своему спасителю и приникая частыми поцелуями к его шероховатой коре, о которую в кровь исцарапал губы, нос, подбородок. Он словно стремился срастись с этим буком, однако ему хотелось еще чего-то, большего, и он понял, понял: ведь только одна его голая ступня ощущала беспредельное тепло земли... и он сбросил этой своей, голой ступней со второй ноги ушитый сапфирами чувяк, и теперь уже обеими ногами впитывал исходящую от земли несравненную благодать, стоя так, в обнимку с ее бессловесным отпрыском и признательно прильнув к нему всем телом, так что когда его отыскали люди с факелами, он даже не обернулся в их сторону — ему вовсе не хотелось возвращаться в свой пышный дворец.