Только один человек - Гурам Дочанашвили
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Уваншпта возводил для фараона величественнейшую, исполинскую, дотоле не виданную пирамиду. С огромными, горделиво вытесанными каменными монолитами единоборствовали жалкие рабы, едва-едва продвигавшие по земле эти циклопические махины с помощью всевозможных хитроумных приспособлений; Уваншпта временами уподоблял в душе эти неподъемные глыбы своему тайному делу, а измочаленных в своем упорстве рабов — словам; рекой лился пот, вовсю палило египетское солнце... Уваншпта с исполненным восторга лицом взирал на высокие-превысокие, угрюмо-величественные пирамиды, и сердце его распирало от гордости; и все-таки — тут уж ничего не попишешь — он всему предпочитал Слово. Повернувшись спиной к пирамиде, он уставлялся взглядом на изобильный, безмерно милостивый в своих щедротах мутный Нил, напоенный где-то дождем, и с трепетом обращался к благостному божеству Хапи:
— Привет тебе, Хапи, выходящий из земли, Приходящий, чтоб напитать Египет, сокровенной сущностью.
Он, Уваншпта, так говорил, обращаясь к полному жидкой мощи великому кормильцу Нилу:
— Если ты медлишь с разливом, то прекращается жизнь.И все люди делаются бедняками...
Или же, взметнув ввысь руки, с накипевшими на глазах слезами от обильно разлитого вокруг света, он, Уваншпта, влюбленно взывал к Солнцу:
— О единое! Утром ты озаряешь землю, прогоняешь мрак, посылаешь лучи твои, и все кругом ликует. Люди вскакивают на ноги; ты подняло их; омывают члены свои, берут одежды; руки их воздеваются, прославляя восход твой. Вся земля принимается за свою работу. Твоей животворной силой, благотворимое, прозябает из земли всякое семя, взращенной тобой травою кормится скот. Птицы порхают над заводями, овевая взмахами крыльев твою пылающую душу; ты одариваешь нас радостью и блаженством — скот радуется; своему вольному поскоку, птица — полету. Припав к твоим стопам, мы молитвенно поем тебе славу, благословеннейшее... Ты горишь и сияешь, и все вокруг обретает жизнь. Все, на что ты взираешь, создано тобой. Ведь и сама Земля сотворена твоим жгучим желанием, о Солнце единое!
Но все-таки и Солнцу, и отражающему небо Нилу, и всему-всему на свете Уваншпта намного предпочитал свой дощатый безоконный домишко.
Там ждал его чистый и прохладный папирус; там, чуть ступив на прохладный земляной пол, он сразу же прикрывал дверь и, оказавшись средь бела дня во мраке, прямо с порога сбрасывал деревянные сандалии и тут же ощущал голыми ступнями вселяющую надежду твердь земли-прародительницы. Так он стоял и стоял в ожидании великого воспарения, но только где там...
Затем он бережно возжигал крохотный светильник и в его слабеньком мерцании устремлялся нетерпеливым взором к тайнику; верно, там пряталась, завернувшись в папирус, Майятити... В конце концов, набравшись смелости, он начинал со смущенным видом осторожно топтаться вокруг да около тайника, и мерещилось ли то ему или же правда что-то такое было, только вдруг до него доносился какой-то тихий-тихий, словно шелест, но вместе с тем очень нетерпеливый зов; тогда он опускался перед самым тайником на колени, разгребал землю и очень бережно доставал обеими руками свой свиток, после чего плотно усаживался на земляном полу, скрестив по-египетски ноги, развивал от колена до колена папирус и, обмакнув в черную краску тростниковую кисть, настороженно затихал. Уваншпта сидел, напряженно выпрямившись и осторожно возложив правую руку на край папируса, но глаза у него были опущены. Он сидел, весь замерев в оцепенении, ибо та великая мука, тот медленный огонь, что вечно сжигал его душу, должен был, если так будет угодно Провидению, вот-вот заняться пламенем, и ему, Уваншпта, предстояло вступить в единоборство с той сладостной словоподобной мукой, которая должна была вот-вот излиться из не знающих конца и края глубинных недр папируса, — ему предстояло всем существом своим вступить в схватку с некоей волшебной девой Майятити, — и он ждал.
Дощатая хибара стояла неподалеку от пирамиды, и до него смутно, но все-таки долетал глухой стук инструментов по обтесываемому камню, тяжелое сопение изнемогающих под непосильной ношей рабов, грозные, краткие, как точка, хлопки бичей — и все эти дикие согласные воспринимались Уваншпта как привычные, повседневные, ибо ведь его собственное существование было сродни рабству!
Теперь уже с опущенной головой, взволнованный, — не то слово, — обуянный трепетом искатель — тоже не то слово, — Уваншпта, весь пронизанный ледяной дрожью, жадно уставлялся всасывающим взглядом в раскрытое перед ним чудо; шло время, язвящее, как тернии, и вот — наконец-то! — проступали контуры уст Майятити, но что это были за уста! Рукой какого всемогущего чародея они были очерчены! О каком поцелуе, о каком лобзании можно было думать! — только бы легко провести пальцем от уголка до уголка этих овеянных тайной бледно-тенистых уст... Сердце Уваншпта захолонуло — к поверхности начала медленно всплывать она сама — волшебница Майятити, поначалу какое-то бестелесно-бледное существо, папирусная скиталица, но и... великая госпожа. Не красивая, нет, нечто гораздо, гораздо большее... Она всплывала мечтою, чудом.
А что у нее были за ланиты — ланиты, выведенные рукою искуснейшего сребочеканщика! А что за прозрачно-хрупкий, вот-вот, казалось, готовый сломаться, точеный нос с трепещущими ноздрями, спокойно втягивающий возвышенное и выдыхающий трудную, облеченную всеми полномочиями свободу. Но это только на первый взгляд, а так сама она — эх! — сама она была какая-то озабоченная этой свободой, какая-то скромно-горделивая и вместе с тем исполненная тихой грусти. И, бывало, взглянет на Уваншпта — о-ох какими — печальными, какими скорбными глазами... Глаза у нее были... Только гляди в них — и исходи в душе безмерной тоской. Это была смесь леса и звезд, Луны и соленых вод земли; зачатые меж пустыней и таинственными недрами, они стали впоследствии долей великого милосердия для Уваншпта и ему подобных; это были глаза, порой горящие необузданными страстями, порой несказанно прекрасные в своей величавой строгости, так что у охваченного дрожью их созерцателя подкатывал к пересохшему горлу тугой ком; и над этой парой бездонных сверхчудес вздымались строгими арками верхние веки, подтянутые к самым вискам.
Медленно, постепенно возникая из бездонных глубин папируса, эта волшебная дева, Майятити, представала наконец во всей своей полноте, приподнималась на самом папирусе на цыпочки и: «Ты любишь меня, Уваншпта?» Он низко потуплял голову: — «Очень люблю, Майятити». — «Больше, чем Нил?» У него перехватывало дыхание: «Больше, чем Нил, и больше всего, всего на свете, намного больше». Тут она, бывало, в задумчивости приподнимет руку: «А что я, Уваншпта?» — и — ах, как! — воззрится на него: «Всеобъемлющее единство всей сущей в мире красоты, многопеременчивая властительница.» А потом улыбнется, и ему, как песнопение, слышится: «Награжууу». Сначала она простирала к Уваншпта по-египетски прямыми движениями обе руки, потом, обратившись к постижению, принималась как-то странно, медленно кружить, с трудом обретая муками Уваншпта тайное обаяние; затем постепенно начинала шевелить каждой клеточкой своего чисто и мягко очерченного тела; пребывая вне движения, она была вся как бы перевита гласными звуками, а во время танца выводила смелыми движениями рук целые сонмы согласных; странный это был какой-то танец — словоподобный. И как же гибка была эта дева-предтеча, посредница владыки, где там воде или воздуху, — она принадлежала самому величайшему — Слову, и этот Уваншпта, страстно жаждавший слиться всем своим существом со всем необъятным миром и выразить все до сей поры сокрытое, объять небо и землю, увязаться за Солнцем и Луной, именно потому и вымаливал у папирусной девы Майятити все новые и новые, налитые могучей силой слова, что старых ему уже недоставало; и Майятити вытанцовывала перед ним тоже как-то совершенно по-новому, разбивая в танцевальной муке изощренными движениями гибкого тела согласные звуки надежно хранящимися в глубинах ее лона гласными, а Уваншпта, весь подпав ее власти, следуя за ней по пятам, водил из края в край длинно развернутого папируса кистью, обмакнутой в черные чернила, уподобившись в этой запертой каморке звездочету, потому что языков на свете — что галактик, и — ух! — таких изобильно неведомозвездных, и наш Уваншпта, охваченный буйной страстью открывателя, благодаря; неуемной подвижности не знавшей удержу Майятити, узревал всё новые и новые мерцания; так разве же можно было сравнить что-либо со счастьем тайком припадать к стопам этой дивной девы? Ах нет, ничего! Но однажды, совершенно неожиданно, сам фараон изъявил желание посмотреть на возводимую пирамиду и пожаловал с супругой и детьми, в сопровождении визирей и едва осмеливающейся дышать вооруженной опахалами свиты. И без того дрожащий от зноя воздух мощно сотрясло зычным голосом множества длинных труб. Уваншпта, отложив свиток в уголок дощатой хибары, поспешно выскочил навстречу фараону и, к своему немалому огорчению, увидел двигавшегося бок о бок с ним, — нет, вернее, не с ним, а с его щиколоткой, — возглашенного священным крокодила; фараон не соизволил войти в не оконченную строительством пирамиду, он только осмотрел ее снаружи, а когда смотр окончился, Уваншпта неожиданно увидел на месте своей хибары лишь груду дотлевающих досок — взор фараона нельзя было оскорбить видом столь невзрачной халупы, и ее, оказывается, по приказу того самого крокодила, спалили, а довольный ходом строительства фараон тем временем проронил в адрес Уваншпта слова одобрения, однако не услышал на них благодарного отклика и, удивленно обернувшись, увидел Уваншпта в каком-то страннолежачем положении. По велению фараона лишившегося чувств Уваншпта поспешно доставили во дворец, но усилия лекарей оказались тщетны — Уваншпта, не приходя в сознание, испустил дух.