На благо лошадей. Очерки иппические - Дмитрий Урнов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я поглядывал на Трофимыча, стараясь заметить, думает ли он о том, что такое «проездом», или вспоминает Толстого. Он помнит сразу все, все знает. Он по любому поводу в одну минуту вспоминает всю свою жизнь.
– У лошади, – Трофимыч поправил верхнюю пуговицу тужурки, – двести двенадцать костей. У кобыл, впрочем, на три кости меньше.
– На три?
– Да.
Приехал я еще неделю спустя. Трофимыч мне обрадовался. Он сидел вместе с пыльным котом. Книжка Толстого, открытая мною, продолжала лежать. Все так же проездом Лукашка вел своего кабардинца, и шагом за ним не поспевали другие лошади.
– Трофимыч! Что значит «проездом»? – Трофимыч подтянулся и сосредоточился. Глаза сделались виноватыми.
– Не приходилось слышать.
С незнакомого слова разговор опять перешел на беседу об аллюрах.
– Галоп, – с торжеством во взоре воспроизводил Трофимыч, – есть ход лошади, при котором происходит во втором темпе опирание на диагонали.
Он декламировал, слегка ошибаясь в ритме и словах:
Кавалеристу нужен ром,Когда несется он карьером,И только думает о том,Как бы не умереть ему перед барьером.
– В атаку, – продолжал он, – несутся всегда полным аллюром. С лошадью делается Бог знает что. Страх и ужас. Ба-атюшки!
– В атаку?
– Так точно. Я до сих пор помню турка, который едва не зарубил меня. Но лошадь у него была слабее, и я уцелел.
– Турка?
– Совершенно верно. Лошадь была – Чингиз звали. Пули кругом фьють! фьють! фьють! фьють! Сколько полегло! Как сейчас помню фамилии: Иванов, Голик, Буховцев, фон Штирленгольц…
– Убиты?
– В четырнадцатом году шестого ноября в Польше под Краковом, деревня Слизень, были посланы в разъезд. Попали на немцев. Выскакивают: хальт! хальт! хальт!
– Немцы?
– Да. Командир полка полковник Вышеславцев командует: «Шашки вон! Пики в руку! В атаку! Марш, марш, марш!»
– Вы служили в гусарах?
– Нет. Действительную службу проходил в драгунском, а на войну попал в уланский.
– А доломан носили гусары?
– Совершенно верно.
На стене ударили часы.
– Часы путаются.
Барометр, темно-зеленый от древности, предвещал ураган. Кот прыгнул на остывшую плиту.
– А ментик носили все?
– В точности так.
И будто в подтверждение сказанного Трофимыч запел, ошибаясь в мотиве:
Ах ты, гродненский гусар,Тащит ментик на базар,Ментик продал и пропил,Дисциплину позабыл —Ура! Ура! Ура! Ура! Ура!
– что было сил кричал Трофимыч, потом пояснил:
– Так всегда кричали, – и, взглянув на меня, сказал: – Как же мне радостно, когда вы приезжаете гостить!
Солнце поднялось. Облака скопились у горизонта. Перед нами тянулась дорога и справа – поле. Мы ехали шагом друг другу в спину. Я впереди, Трофимыч следом.
– У лошади, – раздавалось за пересчетом копыт, – двести двенадцать костей. У кобыл, впрочем, на три кости меньше.
– На три?
– Да.
– Гусары ездили большей частью на серых, драгуны на рыжих, кавалергарды на гнедых.
Эту мысль у Трофимыча вызвали, вероятно, масти проехавших мимо нас лошадей с телегами.
– На гнедых?
– Именно. Кавалергардов называли «похоронное бюро».
– Почему? – спросил я, зная, что он ответит:
– Они сопровождали всегда на свадьбах и похоронах.
Мы встретили трескучий комбайн у обочины, от которого шарахнулись и без того взмокшие и взволнованные наши кони. Глядя на поле и стоявшую рожь, Трофимыч пропел неверным голосом две строки:
Затерялося, средь высоких хлебовЗатерялося, эх, да небогатое наше село…
– Песня, – добавил он, – на слова Некрасова.
«Некрасов, – все так же не оборачиваясь, попробовал думать я, – Николай Алексеевич. Ярославской губернии. Народный поэт большой знаменитости».
Мы обо всем переговорили сегодня, Трофимыч, когда разговор о лошадях иссякал, говорил:
– Был также кошачий завод.
Я удивлялся:
– Как же так? Где?
– В Вологодской губернии.
– Что там были за кошки?
Трофимыч отвечал тут же:
– Усастые.
– Вот как…
– Их отправляли повсюду в ящичках.
Дорога вела под гору. Внизу открылся районный центр и справа от него – местный ипподром.
Беговой круг. Конюшни. Я обернулся, чтобы поговорить об этом с Трофимычем – и вдруг увидел: Пароль прихрамывает.
– Совершенно правильно. Жалуется, – подтвердил Трофимыч, спешившись, глядя с Кинь-Камнем в поводу, как я вожу Пароля.
* * *На ипподроме, в призовой конюшне, мы застали всех своих. Только одно лицо было нам незнакомо. Высокий, красивый, веселый парень.
– А это, – разъяснили мне, – инженер-строитель. Приехал ломать ипподром и переносить на другое место.
Парень всматривался в окружавший его небывалый мир, вслушивался в конюшенные, невнятные для него разговоры и, кажется, поражался, до чего удивительную жизнь ему придется здесь прекратить.
– Хороший парень, – аттестовали его на конюшне.
Правда, наездник Башилов держался в его присутствии как пленный полководец. Но появился Башилов не сразу. Все сидели на сундуке, в котором хранилась новая, ненадеванная сбруя, а также элитный, извлекаемый по большим беговым дням, китового уса хлыст, и вспоминали родословные лошадей.
– А, Трофимыч, – оживился при виде нас Валентин Михайлович Одуев, знаток бегов, который тоже был здесь, – сейчас он нам скажет! Скажи нам, Трофимыч. Вот я им говорю: Пиролайн от Путя. Путь от Бригадирши, Бригадирша мать Улана, серого, и Би-Май-Хеппи-Дейз, Би-Май-Хеппи-Дейз дала Тритона от Трубадура, Тритон – отец Валяльщика, Валяльщик – Ливерпуля, Ливерпуль, гнедой, дал Витязя, Лешего, Лакомку, а также Лиха-Беда-Начало и Лукомора. От Лукомора Ночная-Красавица в заводе у Якова Петровича Бочкаря ожеребила рыжего жеребенка, во лбу бело… Скажи им, Трофимыч, какая у него была кличка.
– Ошибаетесь, – ветврач не дал Трофимычу еще и слова сказать. – Вы правы, Яков Петрович любил двойные клички. Все эти Ночные-Красавицы, Мои-Золотые были в его вкусе. Но у него же был…
Ему не удалось окончить своей речи, как не успел и Трофимыч вынести свой приговор. Тут приотворилась дверь конюшни, едва-едва, будто собака или кошка хотела проскочить в щель. Возник маленький человечек. Все лошади разом вскинули уши. И мы сползли с заветного сундука.
Это был Сам, наездник Башилов. Сам называли его по традиции, идущей, я думаю, еще из древности, когда римляне о главе дома тоже говорили «Сам». Наездник двинулся по конюшне, останавливаясь возле каждого денника. Все окружили его, будто хирурга, совершавшего утренний обход. Николай, помощник, открывал дверь денника, конюх заходил и брал лошадь за недоуздок. Сам некоторое время не спускал с лошади глаз. Затем, не произнося ни слова, он поворачивал голову к помощнику, их взгляды встречались, и Николай передавал остальным указания: «Положить холодные бинты». Или: «Вечером растереть плечи». Или: «Дать моченых отрубей». Больше никто не произносил ни слова. Лишь однажды, когда оказались мы у денника, где стояла Последняя-Гастроль-Питомца, Валентин Михайлович не мог сдержать своих чувств. Кобыла стояла суха, но породна, зад у нее был чуть приспущен и слегка мягковата спина, однако ноги были безупречны, и каждой жилкой кровь говорила в ней. «Бож-же, – прошептал Одуев, – сколько же в этой лошади породы!» И тут инженер вдруг спросил:
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});