С Евангелием в руках - Георгий Чистяков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Мыслить – значит видеть»[69]
Понятно, что название «Человеческая комедия», которое Бальзак дал своим книгам, объединив в единое целое всё, что уже было и должно было быть им написано в будущем, навеяно Данте и его «Божественной комедией». При этом сам Бальзак почему-то об этом не говорит, но, идя по стопам Гёте с его «Западно-восточным диваном», дважды сравнивает свое произведение с «Тысяча и одной ночью».
Об этом он пишет в рассказе «Фачино Кане», но, главное, в письме к Э. Ганской от 26 октября 1834 года, где подробно излагает план будущей «комедии». Задача писателя заключается в том, чтобы создать структуру, внутри которой окажется всё его творчество. Об этом прямо говорится и в посвящении «Лилии долины» доктору Жан-Батисту Накару (декабрь 1835): «Вот один из наиболее тщательно отделанных камней фундамента, на котором возводится мое литературное здание».
Бальзак действительно чувствует себя строителем огромного здания, ибо, с его точки зрения, в искусстве не отражается (как будет утверждать потом Тодор Павлов, а после него все без исключения отечественные философы советского периода), но именно заново созидается действительность. Вот почему в отличие от зеркала или той капли воды, в которой отражается вселенная, художник должен быть работником или, попросту говоря, трудягой, который не оставляет работы ни днем, ни ночью.
За письменным столом Бальзак провел практически всю свою жизнь, работая по восемнадцать часов в сутки, продавая свои тексты в тот момент, когда они еще не были закончены, ибо всегда остро нуждался в деньгах. В «комедии» он вывел более двух тысяч героев с неповторимым характером у каждого, но при этом, в сущности, вообще не соприкасался с реальностью. Только в юности в течение не более двух лет он работал секретарем в адвокатской конторе у мэтра Гийоне де Мервиля, которого вывел потом в своих книгах под именем Дервиль. Отрезанный от жизни, он придавал своим текстам невероятную жизненность. В этом заключается своего рода тайна или, во всяком случае, загадка Бальзака и его творчества.
Стефан Цвейг пишет, что «его взгляд обладал чудовищной силой всасывания, был невероятно жадным; всё, что встречалось ему, он схватывал, как вампир, высасывал, вбирал и накоплял в памяти, где ничего не ветшало, не разрушалось, не перемещалось и не портилось». Сам Бальзак говорит об этом намного лучше, когда рассказывает о молодом философе Луи Ламбере, который поглощал мысли путем чтения, одновременно выхватывая глазом семь-восемь строчек. «Ум впитывал их смысл с той же быстротой, как и взгляд; часто одного слова в фразе было для него достаточно, чтобы впитать весь ее сок». У Ламбера (изображая которого, Бальзак рисует автопортрет) был «волчий аппетит» – ненасытность, с которой он накидывался на каждый новый факт и как бы пожирал его.
В рассказе «Фачино Кане» писатель рассказывает о том, как, живя в юности на улице Ледигьер близ бульвара Бурдон, он приобщался к жизни людей вокруг, сливался с ними. «Моя наблюдательность приобрела остроту инстинкта… Я ощущал их лохмотья на своей спине, я сам шагал в их рваных башмаках… я проникал душою в их душу», – говорит Бальзак о себе.
В повести «Чиновники» он описывает героя, который «зондировал людскую совесть и перехватывал ее тайные голоса. Он собирал сведения, точно поистине неутомимая пчела… при этом у него был верный нюх, и он сразу набрасывался на самое жирное мясо, как кухонная муха». И опять это что-то вроде автопортрета.
«Откуда у меня такой дар? – спрашивает писатель самого себя. – Что это – ясновидение? Одно из тех свойств, злоупотребление которыми может привести к безумию? Я никогда не пытался определить источник этой способности; я обладаю ею и применяю ее – вот и всё». Бальзак не дает и, вероятно, не знает ответа на этот вопрос, но всё-таки помогает читателю кое-что понять просто в силу того, что в самых разных текстах упорно повторяет одни и те же слова, которые становятся ключевыми. Таково, прежде всего, j’ai vu («я увидел»).
«Мыслить – значит видеть», – прямо говорит Бальзак в повести о Луи Ламбере. И в самом деле, у писателя не получаются диалоги, но всегда удаются зрительные образы. Зачастую неожиданные, мгновенные, но всегда до предела яркие. Так, в «Шагреневой коже» есть такая картина: «Стоя у чердачного окна, молодая девушка, не подозревая, что на нее смотрят, занималась своим туалетом, и я видел только прекрасный лоб и длинные волосы, приподнятые красивой белою рукой». Вот она, французская живопись XIX века. Вот из чего выросли полотна Мане или Ренуара.
Парадоксальность Бальзака заключается в том, что за всем он наблюдает как бы со стороны, будто из окна. И в то же время глубочайшим образом вживается в бытие каждого из тех, о ком пишет, и при этом сам живет не в реальности, а исключительно в работе. О Луи Ламбере, своем любимом герое, он говорит, что тот «терял до некоторой степени ощущение своей физической жизни и существовал только во всесильной игре своего внутреннего мира, который необычайно расширялся».
В «Сельском враче» один из героев входит в деревенский дом: «У высокого нетопленого очага стояла на полке статуэтка Божьей Матери с Младенцем Иисусом на руках». Далее описывается земляной пол. «Этот пол, хоть и чисто выметенный, со временем покрылся выбоинками и был весь в бугорках, словно апельсиновая корка», – опять чистой воды живопись. Почти Ван Гог.
Во дворе шумят, смеются и тузят друг друга несколько мальчиков. Оказывается, что это не родные дети хозяйки, вдовы тридцати восьми лет, но взятые из приюта. «Под этой кровлей, достойной яслей, где родился Иисус, эта женщина, не унывая, несла самые тяжелые материнские обязанности. Какие сердца погребены в глубочайшем забвении! Какое богатство и какая нищета!.. Евангелие в лохмотьях. В иных местах найдешь книгу Священного Писания, переплетенную в муар, шелк, атлас, с разъяснениями, дополнениями, комментированным текстом, а тут поистине был воплощен самый дух Священного Писания».
Вообще о Боге и Евангелии Бальзак говорит крайне редко. Его больше интересует религия, причем как социальный феномен. Религия – это инструмент, который делает человека лучше, но иногда и безжалостно ломает его. Однако здесь, в «Сельском враче», он предстает перед нами как человек, который сам чувствует Бога. В этом плане крайне интересна беглая зарисовка из «Луи Ламбера». Бальзак рассказывает, как мадам де Сталь в своем поместье близ Вандома встретила мальчика, сына кожевенника, ребенка, «одетого почти что в лохмотья и поглощенного чтением». Он читал Сведенборга. Мадам де Сталь спросила его: «Разве ты понимаешь это? – Вы молитесь Богу? – спросил, в свою очередь, мальчик. – Ну… конечно… – А вы его понимаете?..»
И так рассуждает самый большой позитивист в мировой литературе, внимательный читатель Кювье и других физиологов, то есть ученых-естественников своей эпохи, человек, который задумал создать свою «Человеческую комедию», сравнивая человечество с животным миром. Бальзак подчеркивает, что «Создатель пользовался одним и тем же образцом для всех существ».
Он говорит, что общество подобно природе: оно «создает из человека, соответственно среде, где он действует, столько же разнообразных видов, сколько их существует в животном мире», – и напоминает, что «животность постоянно врывается в человечность».
Но этот позитивист верит в Бога и чувствует Его, хотя о богослужении, догматах и обрядности говорит почти с раздражением. Вот как рассуждает герой его повести «Прощенный Мельмот»: «Почему, – подумал он, оглядывая церковь Святого Сульпиция, – почему люди воздвигли эти гигантские соборы, встречавшиеся мне во всех странах? Чувство, разделяемое массами во все времена, должно быть на чем-то основано».
«Для тебя Бог – “что-то”? – кричало ему сознание. – Бог! Бог! Бог!» Само слово «Бог» сначала угнетает бальзаковского героя, вызывая ощущение страха, но затем начинает смягчаться далекими аккордами сладостной музыки, звуки которой доносятся до него со всех сторон… Эта мелодия несет душе поэзию лазури, но в то же время пробуждает совесть.
Бальзак – мистик в духе Якова Бёме. Его мистическое миросозерцание лучше всего выражается в следующем тексте: «На лоне природы иногда видишь такие безыскусно пленительные и быстро сменяющиеся картины, которые вызывают у нас тот же душевный порыв, что и у апостола, сказавшего Иисусу Христу на горе: Построим кущу и пребудем здесь. В этот миг природа будто обрела чистый и нежный голос, такой же чистый и нежный, как она сама, но голос грустный, подобно сиянию, меркнущему на западе; смутный прообраз смерти, напоминание, воплощенное на небе в заходящем солнце, а на земле – в цветах и в мотыльках-однодневках. В эту пору дня солнечный свет проникнут печалью.»