Охота на тигра - Николай Далекий
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Да, если бы удалось ему оказаться на месте водителя, он бы выдал фрицам концерт.
Так с сжатыми кулаками Петр и погрузился в сон.
Он проснулся внезапно от ощущения надвигавшейся беды. Будто кто-то его пнул ногой — вставай! Неясная тревога росла, давила грудь, заставляла сильнее биться сердце, лишала надежды. Наконец Петр понял — Чарли... Все это связано с Чарли. Как же он забыл о том, что говорил ему лейтенант Полудневый. Петр соскочил с нар и побежал по тускло освещенному центральному проходу в ту сторону, где на боковом ответвлении находились нары Ключевского. Годун услышал хрип, стон. Две тени метнулись от него, растворились во тьме. Неужели они... Неужели опоздал? Вот он, Чарли, теплый, значит живой. Стонет.
— Юрка, ты что? Что с тобой?
— Не знаю, — с трудом выговорил Ключевский. — Какой-то страшный кошмар. Сон, душило меня во сне. Навалилось, схватило за горло. Понимаешь, двинуться не могу, воздуха нет, сердце останавливается. Думал, что помираю.
— Ну, а сейчас, ничего, прошло? — Рука Годуна торопливо шарила по телу Ключевского, он проверял, нет ли крови. — Руки, ноги шевелятся?
— Немного горло болит, не помню, где я его поцарапал.
У Годуна отлегло от сердца.
— До свадьбы заживет, — сказал он весело. — Подвинься, я с тобой спать буду. И смотри, не вздумай без меня ночью из барака выходить. Слышишь? В случае чего — буди меня. Вот так...
Годун улегся рядом, прильнув к спине Ключевского, обнял его. Вот так-то вернее. Чарли — голова, без него им трудно будет это дело провернуть. Он ведь соображает быстро, наперед видит. Спи, Чарли, спи. И не надо тебе знать, что тебе грозило этой ночью.
Утром пленные снова были построены на аппельплацу, и комендант еще раз предложил слесарям, желающим попасть в команду ремонтников, сделать десять шагов вперед.
Начали выходить. Молча, с наклоненными головами, с деревянными лицами отступников.
Тишина, только шуршащие звуки шагов. Пленные в строю считали беззвучно: пятнадцать... двадцать три... тридцать один... тридцать восемь...
Да, больше нет. Тридцать восемь вышло на этот раз.
Среди этих тридцати восьми были Годун и Шевелев.
«Звезда балета»
В городе были развешаны свежие объявления. Уже сами по себе крупные черные буквы на серой бумаге навевали тоску. Населению оповещалось, что все лица в возрасте от шестнадцати лет, не имеющие специальных рабочих пропусков, должны в двухнедельный срок пройти перерегистрацию на бирже труда.
Любе Бойченко исполнилось восемнадцать. Она сумела избежать отправки в Германию только потому, что попала в работницы к коммерсантке фрау Боннеберг, открывшей на Пушкинской улице закупочный пункт льна, шерсти, щетины. Так значилось на вывеске, но фрау Боннеберг не ограничивала себя заготовкой столь прозаического сырья и охотно приобретала более ценные, в том числе и антикварные вещи, платя за них сущую безделицу. Эти операции она проводила лично сама, а прием и прочая возня с шерстью, щетиной, льном возлагались на русскую работницу. Люба взвешивала, сортировала и паковала товар, убирала помещение, обстирывала хозяйку и выполняла всю черную работу на кухне. Коммерсантка ничего не платила Любе, но достала ей рабочий пропуск, который оберегал девушку от многих опасностей и давал право на жалкий продовольственный паек.
И все же Люба была рада этой работе и считала, что ей повезло. Теперь они жили с матерью в маленькой комнате с крохотным оконцем, куда их выселили с прежней квартиры. Мать хворала все чаще и чаще, а последнее время ослабела до такой степени, что иногда целые дни проводила в постели. Люба все еще не теряла надежды, что мать поправится, она ухитрялась иногда раздобыть хоть немного козьего молока, давала больной по ложечке меду и смальцу — пришлось раскрыть две заветные баночки, отложенные на самый-самый черный день.
Было много у Любы этих черных дней, но, как она поняла, самый черный день наступил сегодня. Сегодня фрау Боннеберг объявила, что ликвидирует свое дело, и укатила в Германию, оставив своей «безупречно честной и исключительно трудолюбивой русской работнице» в подарок комнатные шлепанцы, испорченные щипцы для завивки волос, большой моток неиспользованного бумажного шпагата и рекомендательное письмо. Срок пропуска девушки кончался через три дня, в продовольственной карточке оставалось только три талона на хлеб. И никаких надежд.
Траурно-черными казались буквы объявлений о переучете на бирже труда. С тех пор, как гитлеровцы появились в их городе, Люба убедилась, что буквы, один лишь вид печатных букв, может вселять в ее сердце ужас, как если бы власти использовали для своих приказов какой-то особый, устрашающий шрифт. Конечно, буквы тут ни при чем. Все дело в словах: «За невыполнение приказа — расстрел...», «Караются смертью...», «Злостных саботажников ждет наказание — смертная казнь...» В сегодняшних объявлениях нет слов «смерть», «расстрел», но они угадываются за другими. «Лиц, уклонившихся от перерегистрации, ждет суровое наказание».
Перерегистрация — это отправка на работы в Германию. Люба знает, что ей не помогут никакие объяснения, слезы, мольбы. Раньше крупной взяткой можно было хотя временно отвратить беду. Сейчас «власти» взяток не берут. Боятся: немцы стали строгие, им до зарезу нужна рабочая сила. Да и откуда у Любы деньги для такой взятки? Ни денег, ни вещей, ни надежд.
Люба шла, погрузившись в свои невеселые мысли, и, когда увидела бывшую подружку Аллу Скворцову, растерялась от неожиданности. Алла в голубенькой куртке с выложенными короной на голове тугими косами показалась из-за угла и повернула к ней навстречу. Шмыгнуть в какой-нибудь подъезд, перейти на другую сторону улицы? Нет, поздно, Алка все равно заметит ее, подумает, что Люба испугалась. Значит, нужно идти как ни в чем не бывало, глядеть на нее равнодушно и ни одного слова, только легкий презрительный кивок головой — да, мол, дружила немножко, а теперь и знать тебя даже не желаю.
Хороша Алка все-таки. Идет, бедрами покачивает, стройными, точеными ножками играет, будто на репетицию в танцевальный ансамбль отправилась. Как выступала сна на концертах художественной самодеятельности! Как ей аплодировали! Недаром в школе мальчишки старших классов иначе не называли ее как «Звезда балета». Ах, Алка, Алка! Себя опозорила, всю школу, всех своих друзей. Не надо смотреть на ноги. Можно и в глаза. Чтобы не думала, что ее боятся. Нет, не боятся, а стыдятся только. Глаза чуть-чуть подрисованы карандашом, но больше никакой косметики не заметно. Сколько раз ночевала она у них в доме. На одном диване спали, до полуночи шептались, хихикали, и вот проходит она близко, так что плечом о плечо можно чиркнуть, но ведь чужая и пропасть между ними непроходимая лежит.
Люба, не сбавляя шага, едва заметно кивнула головой. Вот и все... Прощай, Алка, прощай, дрянь девчонка. Навсегда.
— Люба!
Остановилась, зовет... Нет, не слышу я. Иди своей дорогой, катись подальше.
— Любаша!!
Но как не оглянуться? Ладно, оглянусь. Что тебе потребовалось от меня?
Алла подошла вплотную, лицо розовое, глаза блестят.
— Не хочешь знаться со мной, Любаша? Напрасно. Гордая такая! Еще бы! Ты патриотка, а я... Но все-таки ты особенно нос не задирай, Любочка.
Люба молчала, смотрела в красивые, то злые, то веселые глаза бывшей подруги. Кажется, Алла была пьяна, и Любе не хотелось начинать с ней какой-либо разговор.
Но от «звезды балета» не так-то просто было отвязаться.
— Несколько раз замечала, что избегаешь меня. Боишься, как бы не увидели нас вместе. Как же, будет пятно в биографии? А я вот не боюсь разговаривать с партизанской связной, хотя меня за это тоже по головке не погладят.
Люба испугалась, побледнела. Не была она ни партизанской связной, ни подпольщицей, но ведь можно пострадать и ни за что, а так, за здорово живешь.
— Что ты городишь, Алка? Пьяная...
— Ага, сдрейфила. Нет того, чтобы пригласить подружку в гости. Даже на улице стесняешься разговаривать.
— Ты не знаешь разве, что живем мы сейчас у чужих из милости. Где же нам в темном чулане приемы устраивать.
— Тогда идем ко мне, — обрадовалась Алла. — Идем, идем. Мой явится не скоро. Мой повелитель! Рыцарь! Идем, не пожалеешь. Я тебя накормлю и напою. Да ты не бойся.
Алла вцепилась в руку Любы и потащила ее за собой. Люба упиралась, но из дворов, из-за заборов уже поглядывали на них люди и сопротивляться было бессмысленно.
Алла со своим «повелителем» жила на этой же улице в хорошем каменном домике, занимала кухню и большую горницу, окна которой закрывались на ночь изнутри щитами из толстых дубовых досок. В комнате было тесно от обилия мебели.
— Садись! — широким жестом Алла показала на стул, стоявший у стола, покрытого бархатной скатертью с тяжелой бахромой. — Что смотришь? Не удивляйся. Да, да, все это чужое, награбленное. И мебель, и скатерть, и хрусталь, и серебро в буфете.