Остановка - Павел Шестаков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И в самом деле, в темноте стало еще неприятнее. В квартире давно все затихло. Не знаю, спала ли Полина Антоновна, но из ее комнаты не доносилось ни звука.
«Что же мне предстоит?» — подумалось о предстоящей работе. На ощупь нажал я кнопку настольной лампы и зажег свет. Из-под абажура большая часть его падала вниз, и большие шкафы у стен, уходящие в темноту, показались еще больше.
«Но Сергей был аккуратен».
И я не ошибся. Открыв дверцу наугад, я вместо хаоса бумаг, которым сам грешу, увидел стопку папок. На каждой четко и разборчиво было написано содержание. Я потянул за шнурок одной из папок и еще больше порадовался. Содержимое в точности соответствовало содержанию.
«Ну, это облегчает задачу…»
Я с удовлетворением прикрыл дверцу. Потом открыл другую. Порядок был везде, и настроение мое поднялось. Захотелось продолжить поиск.
«А что в столе?»
В столе, правда, стопроцентного «орднунга» не оказалось, но разобраться можно было и здесь. Стол, как и все в комнате, был старинный, выполненный некогда по заказу. На ключ запирались не только дверцы, но и каждый ящик в отдельности. Однако прошедшее время я использую в самом прямом смысле. Запирались они когда-то, теперь все ящики выдвигались свободно, и отверстия для ключей были забиты давней пылью.
Я выдвигал ящики один за другим и просматривал бегло. В столе по первому впечатлению были собраны бумаги, так сказать, текущие, особого интереса не представляющие. Так, один был забит квитанциями по оплате за квартиру за много лет. Среди них я увидел лицевой счет с призывом: «Долг каждого съемщика жилой площади перед государством — своевременный взнос квартирной платы». Эта часть архива, разумеется, ни для Лены, ни для коллег Сергея интереса не представляла.
Остался один, нижний справа ящик. Я потянул его на себя, но ящик не подался. Он был заперт.
«Что тут? Деньги? Документы?»
Впрочем, через минуту я убедился, что предосторожность хозяина была чисто символической. В центральном ящике в углу лежала связка ключей, маленьких изящных ключиков, о назначении которых было нетрудно догадаться. Я легко нашел нужный.
Нижний ящик был почти пуст. Среди пожелтевших бумаг лежала одна такая же старая, как говорили раньше, общая тетрадка в клеенчатой обложке. Я раскрыл ее где-то посредине. Написанные неважными по качеству послевоенными чернилами строки давно вылиняли и читались с трудом.
Пришлось подвинуть поближе настольную лампу под зеленым абажуром. К счастью, почерк у Сергея был очень разборчивым. Записи шли подряд, строчка за строчкой, без выделения прямой речи, но сейчас я ее выделю.
На той странице, что я открыл наугад, было написано:
«Что я мог сказать ей?
Я сказал:
— Никто никогда не будет любить тебя так, как я.
Стыжусь этих слов. Они пошлые, напыщенные. Но это правда. Как утопающий, схватился я за соломинку и сказал их. Но разве соломинка спасет!
Она отвечала тоже какими-то чужими словами, которые, наверно, всегда говорятся в таких случаях.
— Успокойся. Ты еще встретишь много девушек лучше меня.
— Лучше не бывают.
Как глупо! Конечно, лучше ее нет, но сказано опять ужасно, беспомощно, бесполезно. Я не пробился сквозь стену, разделяющую нас, не доказал, не убедил, что я тоже нужен ей. Она утешала меня…
Невыносимо вспоминать. Зачем я это пишу?!»
Признаться, в первую минуту мне показалось, что Сергей баловался сочинительством. Но тут же ясно стало, что читаю я не роман, не рукопись, предназначенную в печать, читаю то, что ни для кого не предназначалось…
Да, это был дневник. Я посмотрел дату записи. В том году, когда писались эти строчки, нам было чуть больше двадцати. Мы были почти неразлучны. А я ничего не знал.
Я прочитал еще несколько строк.
«Она сказала:
— Ну, я пойду.
И ушла. Ушла.
Не может быть!
Как же жить?!»
Эти короткие фразы были так и написаны, каждая на отдельной строчке.
Невольно я закрыл тетрадь.
Конечно, с годами начинаешь понимать, как мало знаешь об окружающих людях. Даже о близких. Каждый человек в чем-то и для кого-то тайна. Сколько раз я сам делился с друзьями тем, чего никогда не сказал бы родителям или жене. И если даже секреты не столь велики, без них, видимо, не обойтись. В отличие от животных нас обезоруживает нагота, будь то телесная или душевная, и мы нуждаемся в самозащите, своего рода оболочке, оберегающей от нескромного или нежелательного взгляда. Наверно, это следствие той неповторимости, в которую входят не только отпечатки пальцев, но прежде всего внутренний мир, а он не витрина магазина. Впрочем, и в магазине под прилавком прячут то, чего не выставляют на витрину.
Вот получилось, что и Сергей прятал в душе и в ящике стола мне неведомое, хотя в те годы мы редкий день не виделись, причем чаще у него, в этой самой комнате. Ведь у Сергея была квартира, а моя семья жила в одной комнате в коммуналке. Где же еще было и заниматься и болтать, да и ночевать случалось нередко… А не знал ничего.
Поэтому, несмотря на все понимание жизни, я испытал известную досаду. Десятилетиями складывавшийся образ друга, образ, в котором натура убежденного холостяка, человека, свободного от увлечений, а тем более от страстей, была едва ли не краеугольным камнем, привычной «витриной», этот образ оказался неполным. За витриной скрывалось нечто. Пусть естественное юношеское чувство, которое и вспыхнуть может моментально, и погаснуть быстро…
Однако дневник он хранил всю жизнь. И в нем черным по белому. «Ушла. Не может быть. Как же жить?!» Крики. И каждый с отдельной строки.
«Не может быть» особенно задевало.
Слишком просто и в то же время для «моего» Сергея невероятно звучало. Насколько я помнил, он всегда был покладистым, сдержанным. Типичной для него была как раз фраза противоположная — «все может быть». Зашумят ребята, а он улыбнется мягко, не желая вдаваться в горячку спора, и скажет, пожав плечами:
«Все может быть, ну а пока, ребята, где нам раздобыть хоть на затяжку табака?»
Куплет этот, не знаю откуда, служил ему своеобразным щитом. Скажет его, все улыбнутся и поймут, что с Сергеем спорить нельзя, потому что он добряк и миляга. Ну и закурим, перекурим, и никакого осадка от спора на душе не останется.
В людском мнении Сергей всегда выглядел устойчиво, даже в своей противоречивости. В самом деле, с одной стороны, вдумчивый, умница, с другой, карьерных звезд, как говорится, с неба не хватал и, по видимости, не страдал от этого ничуть. Другие уже и докторские защитили, и кафедрами овладели, имущественно до машин и дач поднялись, и выездными людьми стали, а из «выездов» понавезли и новые квартиры обставили, а он не очень быстро кандидатскую защитил по своему́, мало кого интересующему восемнадцатому веку, и все… И прожил в такой неблестящей ипостаси всю незатянувшуюся жизнь в одной и той же комнате, на том же самом диване, в обществе все той же нестареющей тетушки Полины Антоновны.
И все…
Жизнь, прожитая без событий…
Впрочем, как это слово понимать — событие?.. Вот сейчас, с кем ни заговори, только и слышишь: что-то случилось, что-то произошло. С повышенным волнением извещают, что кран потек, что с автомобиля колеса сняли, что зуб рвать приходится или сослуживцы подсиживают. Но разве это события?.. Как-то привыкли мы в этот ранг обычные неурядицы возводить, и уже неприличным становится первому встречному в жилетку не поплакаться. А уж на вопрос: «как живешь?» ответить «хорошо» прямо неприлично, нескромно. Даже особый стиль выработался — все в негативном плане преподносить. Идет женщина с покупками, значит, «все руки сумками пообрывала», возвращается семья из отпуска — «три недели мокли» или «не знали, куда от жары спрятаться». Погода особенно стала сплошь «не та». Даже если идеальная, тихая, сухая, не жаркая, и тогда скажут: «А надолго ли это? Вот-вот сорвется. Жди урагана или чего похуже…» Некоторые и авансом хнычут, так привыкли к тихому повизгиванию. «Дочка в институт собирается. Представляете, что нас ждет?» И не дай бог сказать — ничего, мол, переживете. В бездушные эгоисты запишут и с год косточки перемывать будут, вину непростительную вспоминая…
Сергей этого жалкого поветрия избежал. Некоторые говорили: что ему? Какие у холостяка заботы? Но ведь и у холостяков зубы болят, и краны текут, и по службе не всегда ладится, да и одиночество недолго со свободой ассоциируется, с годами радости мало приносит. А вот не помню я за время наших пусть и не очень частых, но всегда дружеских, откровенных встреч, чтобы жаловался он, обвинял кого-то, а тем более поносил. Казалось, всем он доволен, все у него в порядке.
Конечно, в этом довольстве своя крайность есть. И признаюсь, не все в нем мне нравилось. Раздражало, например, равнодушие к работе над докторской диссертацией, затянувшейся на годы. Обидно было видеть, как обходят его люди не столь способные, но побойчее.