Меня расстреляют вчера (сборник) - Вадим Сургучев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Ну как же так? – вслед за ним повторяли помощники.
– Виноваты, – отвечали командиры рот. И тут же своим дежурным: – Исправлять!
– Так точно! – бодро откликались дежурные и, поворачиваясь к тяжко дышащему Эдику: – Бегом!
Эдик ничего не говорил, он долбил ботинками блестящий паркет. Проверяющие дошли до конца коридора и скрылись в кубрике первого курса. И уже оттуда, еле слышно: «Ну что это? Ну как же так?» – и звук Эдиковых ботинок. Его было много.
Комиссия выискивала недостатки до самого обеда. Помощник главного проверяющего исписал замечаниями два блокнота. Эдуард был похож на загнанного пса. Я не очень хорошо знаю, как выглядит такой пёс, но почти уверен, что жалко.
Через некоторое время на факультет вернулись курсанты. На тумбочке последние четыре часа до смены стоял Эдик, Юрка со шваброй в руках – чтоб все видели, что он при деле – ходил взад-вперёд и ничего не делал.
Хотя не долго. За час до смены у старшины роты украли одеколон. Тот сам так сказал. Поэтому Юрку с Эдиком сняли с вахты и поставили на вторые сутки.
* * *За окном веселился дождь, барабаня о подоконники миллионами музыкальных пальцев – был октябрь.
В гальюне был выключен свет и журчала вода, пахнущая хлоркой и фекалиями – в нём, в гальюне, никого.
В коридоре горели лампы, гудя тихо-тихо, но если их слушать вторые сутки подряд, казалось, что это гудки далёких пароходов, а кроме них ничего – ночь.
С одной стороны коридора – одинокая толстая будка с телефоном, называемая тумбочкой дневального; ей всё равно, она тут живет. Рядом с тумбочкой грустный дневальный с опухшими глазами, переминаясь на телеграфных столбах, которые нормальные люди называли ногами, – он тут вторые сутки. А позади повторный развод вахты с очередным радостным дежурным – он сменил старого. В прошлом остались вчерашние швабры и тряпки, крики и ругань, телефонные звонки и унижения – впереди новые.
Юрка хотел умереть, и если не выйдет совсем, то хотя бы до четырех часов вечера, до долгожданной смены. Юркины глаза смыкались сами, не спрашивая разрешения, мысль летела не пойми куда. Не пойми зачем.
На следующий день выяснилось, что Юрка не погиб, а вполне удачно сменился. Дожив до отбоя, он заснул, считая себя скорее мёртвым. И только позже, ближе к обеду – скорее живым. Служба продолжалась.
Глава 2
Дни растянули в один. Закольцевали бесы и катят по кругу. Я не знаю дней недели, я могу приехать на работу, а закрытая офисная дверь напомнит, что сегодня выходной. Я в полёте-в-себя, наверху делать нечего. И дышать нечем. Выгляну иногда, выпью кофе из твоей кружки, не мытой с последнего твоего касания, вдохну выдохнутый тобой воздух и – опять в себя. А ночами светло – наверное, снежит, вьюжит, выбеливает кристаллами чьих-то замёрзших слёз. Моих? Нет, я не плачу. Я лишь тихонько выглядываю в окно – не оставлен ли знакомый след носочком в сторону дома? Я не плачу, я лишь нахожу себя выхваченным из дрёмы, сидящим у входной двери.
У продавщицы из магазина напротив – мы с тобой давно её знаем – твоё имя. И у моей начальницы. И у почтальонши тоже. И у почему-то мокрой подушки. А я пишу тебе – что мне остаётся, кроме этого? Ты не отвечаешь. Не доходят письма? Сломалась почта или замёрз почтальон? Хотя нет – электронный почтальон не мёрзнет. Наверное.
Ты молчала в ответ на мольбы: «Знаешь, попытался обрести разум, сидел за кофе и пачкой сигарет. Один. Думал. У меня совсем нет сил не любить тебя. Я хочу сказать, что правда не могу без тебя. Не умею. Дай мне, пожалуйста, один шанс. Я постараюсь тебе доказать, что я не настолько плохой и бесчувственный. Я стану тем, кем скажешь. Что ты хочешь, чтобы я сделал? Я сделаю. Только давай мне иногда знать, как ты живёшь и всё ли у тебя хорошо. Я не жалуюсь, нет. Каким я должен стать? Каким? Скажи – стану. Скажи: никогда больше ко мне не прикасайся – не коснусь. Только вернись. Только проснись. Ответь только! И только не проси не думать о тебе. Только не проси не любить. Не кради у меня, не забери у меня маленькой частички тебя».
Молчала.
* * *Молчала и на это:
«Прочертил мелованной мыслью круг вокруг. Внутри окружённые – мы, что снаружи – не знаю, неинтересно. Хорошо помню твои добрые, мягкие руки, что качали меня и пели колыбельные песни. Я кривил беззубый рот, а ты кормила меня из себя, и я, радостный, замолкал. Расслаблял во сне свои несерьёзные ещё мускулы и пачкал пелёнки, а ты не ругалась, молча мыла меня, меняла бельё и шла стирать. Гуляли с тобой – ты катила меня в коляске и рассказывала первые сказки о разнице добра и зла. Я внимательно сосал соску и морщил розовый лоб – слушал. Потом я пошёл в школу и ты, вручив мне огромный букетище, пошла рядом, а чтобы не боялся, мягко обняла своей ладонью мою – и я не боялся.
Ты не ругалась, когда я приносил из школы двойки или приползал домой с расшибленными коленками. Мазала меня зелёнкой и, чтобы не показал нечаянно, что не совсем ещё мужчина, дула тёплым на раны – и я казался себе терпеливым маленьким мужчиной.
На Восьмое марта я вырезал аппликации из открыток, клеил на тетрадный листочек и размашисто вырисовывал свою к тебе любовь, а ты плакала. Плакала, но моё сердце не сжималось – я видел, что глаза твои счастливы.
Помню, впервые влюбился, как мне казалось, смертельно. Но не любили меня – думал, умру. А сзади подошла всё понимающая ты и просто положила свою тёплую ладонь мне на волосы, потеребила их легко и прижала к себе. А я рыдал, рыдал без удержу. Но умирать передумал.
Много раз потом происходило страшное, смертельное, но всегда случалось исцеляющее чудо. И имя ему – мама.
Ты – моя мама.
Сестра-ровесница, рядом родное сердце красавицы, от блеска которой не гибну в округе лишь я, – мне всегда было хорошо с тобой просто болтать о жизни и болтаться дотемна по городу. Ты не стеснялась моей неказистости, нет, напротив – никогда ни словом, ни взглядом не давала мне этого знать, подбадривала меня, говорила, что красив, но я видел себя в зеркало – спасибо тебе, родная, спасибо, я тебе иногда верил, мне так хотелось тебе верить.
Мы росли, и у тебя стало так влекуще всё округляться, ты превращалась в маленькую женщину. И почему-то этого стеснялась, опускала своё раскрасневшееся лицо всё ниже и ниже, особенно когда вокруг тебя стаями кружили сопливые ещё – и не очень – якобы поклонники.
Я не давал тебя обижать, как мог не давал. Помнишь, я пришёл домой с разбитым, свёрнутым набок носом? Я сказал, что упал с турника, а ты ревела, ругалась и пыталась дрожащими пальчиками набрать номер «Скорой помощи». А их просто было много, они стояли во дворе и говорили о тебе гадости, а я услышал.
Много позже, когда меня уже долго не было дома, у тебя случилась, как ты сказала, настоящая любовь. А я ревновал. Не говорил тебе, да и сейчас не скажу, но ревновал. Не физически конечно, а от тоски по прежней тебе, которой ты больше не будешь.
Сестрёнка моя любимая, когда мне плохо и остаюсь один, я представляю, как мы бредём с тобой рядом тихо и нежно туда, где меньше людей, и долго стоим у реки, молча вжавшись друг в друга, и гадаем: льдинки ли плывут по речке или маленькие веточки. И мне становится так тепло и спокойно, что откуда-то берутся силы жить дальше.
Ты – моя любимая сестричка.
Я так долго тебя ждал, я столько выкурил кислых сигарет, проводя томительно-резиновые минуты у окон родильного дома, вытоптав там целое футбольное поле, что когда ты появилась и тихонечко пискнула, заставив дребезжать стёкла окон в округе, помню, меня качнуло и я рухнул, зарыдав от счастья.
Дочка. Доченька. Маленькие платья для твоих куколок, твои платьица, которые чуть больше кукольных, – маленькая хозяюшка нашего дома, деловая и наивно-серьёзная. Везде у тебя порядок. Ты не любишь, когда я разбрасываю после работы свою одежду. Но не ругаешь, только морщишь маленький лоб и развешиваешь по местам мои рубашки и штаны – хозяюшка.
Отдаю тебе всё. И время своё, не всегда свободное. Заботу и нежность. Хоть я жесток порой – жизнь требует, – на тебя у меня нежности хватит. Придёшь домой, внутри, на душе, словно свалка мусора, а тут ты улыбаешься, на верхней губе застывший рубин родинки – тонкий простенок меж радостью и горем, и я чувствую, как кто-то заботливо прибрал в моей душе, как зацвели там, в бывшей грязи, ромашки, так на тебя радостную похожие.
Люблю носить тебя на руках, а ты залезаешь маленькими ладошками мне под рубашку, щекочешь, перебирая мои волосы на груди, тебе весело, а я полумёртв от счастья.
Когда, бывает, бредёшь, спотыкаясь о жизнь, случайно останавливаешься у пропасти, балансируешь, не особенно, в общем-то, желая удержаться, я вспоминаю тебя, родная, и понимаю – мне есть для кого жить. Это понимание меня всегда отбрасывает от обрыва.