Цезарь - Александр Дюма
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– А! – сказал тот, – я с нетерпением ждал тебя.
– Я пришел, – ответил Бут.
– Ты был в гавани? ты все разузнал?
– Да.
– Так что же?
– Все отплыли, кроме Красса, которого задержали какие-то дела; но через минуту он уже взойдет на корабль.
– А погода?
– Дует сильный ветер, и на море ужасный шторм; настоящая буря.
– О горе! – сказал Катон, думая о тех, кто сейчас в море.
И затем, через мгновение:
– Возвращайся в гавань, – сказал он Буту; – посмотри, не остался ли кто-нибудь, и если вдруг понадобится моя помощь, извести меня.
Бут вышел.
Когда начали петь петухи, то есть где-то уже к утру, Катон снова ненадолго задремал. Он ждал возвращения Бута. Бут вернулся и сообщил ему, что в окрестностях гавани все совершенно спокойно.
Тогда Катон велел ему уйти и закрыть за собой дверь спальни; отослав его, он снова улегся в постель, – поскольку он поднимался, чтобы встретить Бута, – как будто собирался мирно провести в ней остаток ночи.
Но едва дверь за Бутом закрылась, Катон достал свой меч и вонзил его в себя чуть пониже ребер; но опухшая рука и боль, которую она ему причиняла, помешала ему нанести себе достаточно уверенный удар, чтобы смерть настигла его немедленно.
Борясь с этой смертью, которая все не приходила, но послала вместо себя боль, Катон упал со своего ложа на пол, и опрокинул доску для черчения геометрических фигур.
На шум, вызванный падением доски, рабы, которым было поручено бодрствовать у дверей его спальни, громко завопили.
Сын и друзья Катона тут же бросились в его спальню.
Они увидели, что Катон лежит на полу, залитом кровью; его внутренности почти полностью вывалились из тела, но он был еще жив, и его еще не потускневшие глаза были широко распахнуты. Тогда они громкими криками позвали Клеанта; тот сразу примчался.
За это время они подняли Катона и снова положили его на постель.
Клеант осмотрел рану: она была ужасна, но внутренности не были повреждены, так что он подал знак не терять надежды. Затем он вправил его внутренности обратно в рану и зашил ее.
Все это происходило, пока Катон был в забытьи. Но вскоре он пришел в себя, и по мере того, как чувства возвращались к нему, он осознавал, что с ним случилось. И тогда, придя в ярость оттого, что он еще жив, он со страшной силой оттолкнул врача, снова разодрал рану, растерзал внутренности руками и испустил дух.
Весть об этой смерти распространилась с ужасающей быстротой. Едва о ней успели узнать домочадцы, все Триста, разбуженные посреди ночи, уже были перед его домом. Через мгновение весь народ Утики собрался там.
Были и громкие крики, и невнятные восклицания. Все в один голос называли Катона благодетелем и спасителем, единственным свободным и единственным неодолимым человеком, хотя в это же самое время стало известно, что Цезарь уже всего в нескольких милях от Утики. Но ни желание угодить победителю, ни стремление заключить с ним договор, ни взаимные распри и раздоры не могли ослабить уважение, которое они испытывали к Катону. Они покрыли его тело самыми дорогими тканями, устроили ему самые пышные похороны, и, не имея времени сжечь его и собрать его прах, они погребли его на берегу моря, в том самом месте, где во времена Плутарха еще можно было видеть статую Катона с мечом в руке. И только выполнив этот свой последний прискорбный долг, они занялись собственным спасением и спасением своего города.
Катону было сорок восемь лет.
То, что сообщали о приближении Цезаря, было правдой. Узнав от тех, кто приходил к нему сдаваться, что Катон и его сын остались в Утике, и вроде бы не собирались покидать ее, он рассудил, что эти люди с сердцами стоиков обдумывают какие-нибудь замыслы, которые он не мог постигнуть; и поскольку он, в конце концов, питал к Катону глубокое уважение, он приказал шагать как можно скорее к Утике; как тут ему пришли сообщить о том, что Катон умер, и о том, как он умер.
Цезарь с видимой мукой выслушал рассказ об этой ужасной агонии; затем, когда посланец закончил свое повествование:
– О Катон! – воскликнул Цезарь, – ненавистна мне твоя смерть, потому что и тебе было ненавистно принять от меня спасение!
У Катона остались сын и дочь. – Сын, как мы уже видели, сыграл определенную роль в драме отцовской смерти, и эта мучительная роль должна, как мне кажется, возбуждать симпатию к этому несчастному юноше, на которого тяжко давило бремя столь громкого имени.
Историки упрекают его в некоей страсти, в которой никак нельзя было упрекнуть его отца: он был чересчур падок на женскую прелесть. Эти упреки основываются на длительном до неприличия пребывании молодого человека в Каппадокии, в гостях у царя Марфадата, его друга.
У этого царя Марфадата была очень красивая жена, которую звали Психея, что значит душа. По этому о Катоне и о Марфадате говорили: «Марфадат и Порций большие друзья – у них одна душа на двоих». И еще говорили: «Порций Катон благороден и знатен – у него царская душа».
Несомненно, к молодому человеку были так строги исключительно в память о целомудрии его отца. Впрочем, его смерть стерла с его жизни это небольшое пятнышко, которого я, увы, не сумел найти на жизни Катона.
При Филиппах он сражался вместе с Брутом и Кассием против Октавия и Антония. Увидев, что его армия развернулась вспять, он не пожелал ни бежать, ни прятаться; но, бросая вызов победителям, он собрал вокруг себя нескольких бежавших, и повернулся лицом к врагу и погиб, сражаясь, так что даже сами Октавий с Антонием не могли не отдать должное его мужеству.
Дочь Катона нам тоже знакома: это Порция, жена Брута, которая поранила себя ножом, чтобы узнать тайну своего мужа, принимавшего участие в заговоре, и которая, узнав о том, что битва при Филиппах проиграна, а ее супруг погиб, убила себя при помощи горячих углей.
Что же касается Статилия, который поклялся последовать любому примеру Катона, то он схватил меч умершего и уже намеревался броситься на него, но ему помешали подоспевшие философы.
Он погиб при Филиппах вместе с Катоном-сыном.
Глава 82
Остановимся же немного на этом самоубийстве Катона, которое заставляет замирать в восхищении всех наших преподавателей истории, и возвышенность которого мы имеем несчастье сильно умерить, – то есть, короче говоря, низвести его до горделивой ошибки.
Самоубийство Катона, как это ни грустно, не было даже необходимым; плодотворным оно быть и не могло: самоубийство не может быть плодотворным.
Катон убил себя с досады; из отвращения, главным образом. Марк Октавий, тот беглец, который подошел к самым воротам Утики и пожелал узнать, как Катон намерен разделить с ним власть, стал той последней каплей, или, вернее, той крупицей осадка, которая переполнила налитый до краев кубок. Вообразите, что Наполеон умер бы в Фонтенбло от принятого им яда: он лишился бы впоследствии своего легендарного возвращения с острова Эльба и своего апофеоза на Святой Елене.
В Греции, Азии и Африке все было потеряно, это верно; но все еще могло наладиться в Испании. Испания была помпеянской: в прежние времена она приняла и защитила Сертория; теперь она приняла обоих сыновей Помпея и беглецов из Тапса. И если бы Катон был в Мунде, когда Цезарь сражался, как он сказал позже, не ради победы, а ради жизни, кто знает, что стало бы с Цезарем?
В ту самую минуту, когда Катон убивал себя, тринадцать легионов в Испании вырезали на своих щитах имя Помпея.
Но давайте приступим к рассмотрению самого вопроса самоубийства в Риме: самоубийства, которому Юба, Петрей и Метелл проложили путь, а Катон придал возвышенность, которую человек непреклонный придает всему, что он делает.
Сто лет спустя самоубийство станет одной из язв Рима, и освободит императоров от необходимости иметь палачей.
Потом от самоубийства тела Рим перейдет к самоубийству души.
Христианская религия, которая, к счастью, избавляет нас от непременного восхищения самоубийством Катона, создала величайшее убежище от земных скорбей – монастыри. Дойдя до высшей степени несчастья, человек делается монахом: это стало способом вскрыть себе вены, удавиться, пустить себе пулю в лоб, не убивая себя. Если бы монастырей не существовало, кто мог бы поручиться, что г-н де Рансэ, обнаружив, что мадам де Монбазон мертва, не повесился бы или не выбросился бы из окна, вместо того, чтобы устремиться в бездну Траппы?[57]
Плиний, которого называют Старшим, хотя он умер вовсе не старым, – родившись в 23 году после Рождества Христова в Вероне, он умер в 79 году во время извержения вулкана, погубившего Помпею, значит, в возрасте пятидесяти шести лет; – Плиний Старший – это один из людей, по которым следует изучать вопрос самоубийства, дитя фатализма.
«Человек, – говорит он, – презренное и чванливое животное; запаха плохо потушенного светильника достаточно, чтобы убить его во чреве матери. Когда он появляется голым на этой голой земле, ему дано только плакать; смех же дается ему не ранее чем через сорок дней. Он ощущает жизнь только через страдание, а единственное его преступление в том, что он родился. Среди всех остальных животных он единственный не имеет другого инстинкта, кроме плача; ему единственному знакомы честолюбие, суеверие, тревога, погребение, беспокойство о том, что будет после него. Нет другого такого животного, у которого жизнь была бы более хрупкой, желания – более пылкими, страх – более безудержным, ярость – более разрушительной; самая большая из его радостей не может вознаградить самую малую из его мук. Его жизнь, и без того краткая, еще более укорачивается за счет сна, который пожирает половину ее; ночи, которая без сна превращается в пытку; детства, которое проходит бездумно; старости, которая живет только ради страданий; страхов, болезней и недомоганий; и однако, эта скоротечность жизни является самым драгоценным даром, которым наградила его природа. Но при этом человек так устроен, что он хочет жить дольше; страсть к бессмертию не дает ему покоя; он верит в свою бессмертную душу, в иную жизнь; он поклоняется духам предков; он заботится об останках себе подобных. Детские мечты! Если он переживет самого себя, ему никогда больше не знать покоя. Величайшее благо жизни – смерть, смерть быстрая и безболезненная, будет отнята у нас тогда, или, вернее, станет к нам жестока, потому что станет приводить нас только к новым мукам; лишенные высшего счастья, которое состоит в том, чтобы не рождаться, мы лишимся тогда и единственного утешения, которое может быть нам дано, – вернуться в ничто. Нет, человек возвращается туда, откуда он вышел: после смерти он становится тем, чем был до рождения».[58]