Геологическая поэма - Владимир Митыпов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«…в Сибири до сих пор не существует никаких законов, определяющих дозволенные способы и время охоты и защищающих молодые выводки. Сибирские охотники все еще держатся старых дурных привычек пользоваться ямами, петлями, капканами и тому подобными западнями, причем наряду с самцами нередко попадаются и стельные самки или сосунки… Но еще бесчеловечней, чем этот вид охоты, облавы, устраиваемые в марте, когда начинаются оттепели и верхний слой снежных полей превращается в тонкую ледяную корку, которая выдерживает охотника и собак, но становится роковой для тяжелого оленя и еще более тяжелого лося. При этой варварской охоте несчастные животные, как самцы так и самки, загоняются до полусмерти. Более сильным и быстрым все же удается спастись, хоть и с окровавленными, до костей изрезанными острым льдом ногами, но стельные самочки почти все без исключения становятся жертвами охотника. Некоторые из этих грубых Немвродов, с которыми мне приходилось встречаться, открыто хвастались тем, что при таких мартовских облавах они убивали сотни оленей и лесных косуль; иногда количество уничтоженных животных достигает тысяч, а так как транспортировка такой массы дичи до ближайшего города при бездорожье тайги по большей части совершенно невозможна, то с животных снимаются только шкуры, а остальное оставляется в лесу.
Даже в Иркутской губернии, в этом центре восточносибирской цивилизации и, казалось бы, человечности, существует много местностей, где массовое бесцельное избиение крупной дичи привело к такому полному ее исчезновению, что деревни, обязанные прежде своим благосостоянием охоте, теперь нередко бывают вынуждены тяжело бороться за свое существование. Так, например, в восьмидесятых годах крестьяне незначительной, расположенной недалеко от Иркутска деревушки Олхи убили за одну облаву пятьсот стельных лесных косуль; в другом, тоже недалеком от Иркутска местечке Моты количество несчастных жертв достигло тысячи; в третьем — Балаганске — даже тысячу пятьсот. И все это за одну длящуюся несколько дней облаву!»
Валентин искренне и всей душой скорбел, но не удивлялся, когда слышал толки о том, что дичи с каждым годом все меньше, что вот-де растут дети, которые ни разу в жизни не слышали журавлиного курлыканья. И думалось ему: нет, не понаехавшие «тыщи народу», а сам предприимчивый сибиряк явился тому причиной. Что там говорить про времена Обручева, если в не столь уж давнем прошлом Валентин сам бывал свидетелем того, как, скажем, туманными сентябрьскими утрами, лишь завиднеются над деревнями и селами косяки и клинья да прольется с высоты волнующий клич перелетных птиц, земля открывала по небесным странникам беглый огонь. Не продрав еще глаз, палили прямо из распахнутых окон. Лупили, выскочив в одних подштанниках, с крыльца, со двора, с крыш. Стреляли из двустволок солидные мужики, взапуски смолила из дедовских берданок шустрая пацанва, даже бабы нет-нет да потявкивали из какого-нибудь зачуханного ствола тридцать второго калибра. И попадали — нечасто, но попадали…
Вообще, если вспомнить, удивительная царила распущенность в отношении оружия. Ружья дарили, ими обменивались, давали в придачу, скажем, к свинье или корове, покупали с рук и в сельпо так же свободно, как часы-ходики с гирей на цепочке. Их усовершенствовали: к гладкоствольным дробовикам приспосабливали нарезные вкладыши. Присобачивали самодельные приклады, ремонтировали с помощью сапожных гвоздей и напильника. «Автоматизировали» — устанавливали на звериных тропах в виде самострела.
Десятилетний оголец, поспешающий в лес с перемотанным проволокой — того и гляди рассыпется — дробовичком, ни у кого не вызывал и тени тревоги. Наоборот, отцы поощряли раннее охотничье рвение своих сопливых отпрысков: «Сибиряк растет, добытчик!» Ободренный отеческим напутствием, «добытчик» ретиво набивал руку, палил во все живое, не имеющее хозяина-заступника, — в сорок, удодов, дятлов, сусликов, бурундуков, зайцев. Последних давили еще и проволочными петлями — необременительное занятие старых да малых. Или бывало так: играют дети в избе, один из них хватает висящую на стене батину «ижевку», понарошку наставляет на другого, нажимает курок — гром, дым, кровавые ошметки по стене. Беда непоправимая… А в праздничные дни сколько гремело выстрелов по деревням — в хмельном озверении, в шутку или просто от широты души, от избытка чувств.
Сибиряк-охотник или же сибиряк, мнящий себя охотником, слыхивал, конечно, что есть законы, упорядочивающие охоту, мельком натыкался взглядом где-нибудь в сельпо или на стене заготживсырья на отпечатанный на оберточной бумаге плакат, призывающий соблюдать сезонные сроки охоты на боровую, водоплавающую и прочую дичь, но простодушно полагал, что не про него сие писано. Какие сроки? Где — в Сибири? Да он милиционера, лесника, объездчика раз в год видит, да и то в високосный, а в остальное время закон — тайга, медведь — прокурор. Еще меньше, чем с бумажными увещеваниями, сибиряк считался с религиозными запретами типа: «Убивать лебедей — грех». Ну, может, где-то там оно и грех, а Сибирь-матушка велика, здесь все спишется. И списывалось…
Ну а с рыбой — с той вообще не церемонились. Ее ловили удочками, петлями, переметами, «корчагами», сетями и просто штанами с завязанными гачами. Ширяли острогой. Глушили же не только благородной взрывчаткой, а ухитрялись карбидом и даже негашеной известью. В пору, когда байкальский омуль шел на икромет, его даже не ловили, а гребли по принципу «хапай-имай!» и мешками увозили явно и тайно, иногда даже столь причудливым способом, как в тендерах паровозов. Долгое время не оставались в накладе ни «свои», прибрежные, браконьеры, ни «чужие», приехавшие за сотни верст. Наконец оскудел даже великий Байкал. Простодушный сибиряк поначалу не мог сообразить, в чем тут дело. Привыкший к беспрестанно и на все лады повторяемым словам о бездонности, безбрежности и неисчерпаемости всего сибирского, он и мысли не мог допустить, что что-то здесь может вдруг иссякнуть по его вине. Тогда родились и объяснили всё слухи о том, что из дальних заграниц наезжают с диковинными орудиями лова хитроумные любители омулька и берут рыбу чуть ли не эшелонами. Вот это уже было более доступно пониманию сибиряка, чем занудливые слова, обращенные к его сознательности.
Увы, Валентин знал сибиряков, которые любили и ценили сибирскую природу только у себя на обеденном столе. Как в глубине самой злодейской личности может сидеть хоть и малюсенький, но все же хороший человечек, так и в душе подобных, даже образованных, сибиряков таился этакий крошечный хват, которому, правда, не всегда дают волю, но уж если дают, то — ого-го! — в какого верзилу он вымахивает, предприимчивого, себе на уме и безумно храброго в своем нахальстве. Вот, скажем, сельский механизатор, рабочий таежного леспромхоза, «большой человек» из города или района, свой брат экспедиционник или пенсионер дядя Вася из соседнего двора. Каждый из них вполне степенная личность, хороший семьянин, мягкий и, быть может, робеющий перед женой, иногда жалуется на сердце, на печень, записан в библиотеку. И вдруг — на тебе! — мчится такой гражданин, совсем как в фильме про шпионов, через ночную тайгу в брезентовом «газике» с включенным прожектором, в глазах — леденящий блеск, в руках — многозарядный карабин. Пещерно свиреп, решителен, готов к пролитию крови не хуже какого-нибудь мафиози. Или в позе наемного головореза-десантника бесстрашно сидит у раскрытой дверцы вертолета, летящего на высоте полусотни метров, и опять-таки вооружен, весь начеку. А вот еще: на мощном мотоцикле «Урал» пробирается через такие чертоломные места, куда даже волк не рискнет сунуться, а он — ничего, только весь в алчном мыле, и в коляске у него — двустволка, нейлоновая сеть, а то и кое что посущественней…
Работая в Саянах, Валентин иногда натыкался в кедрачах на целые, можно сказать, фабрики по обработке шишек. Бог ты мой, чего там только не было — и всевозможные лущильные барабаны, и грохоты, и иные всякие приспособления для добывания и очистки ореха. Все это добротное, сделанное с толком, с умом. Особенно впечатляюще выглядели колоты — древесные обрубки без малого в обхват толщиной, насаженные по типу молота на крепкие длинные рукояти. Какому-нибудь хиляку такую штуковину и от земли не оторвать. Но те, кто оборудовал здесь свою укромную фабрику, — люди лошадиного здоровья. Уж коли ахнут этим колотом по кедру, содрогаются и земля, и небо. Шишки падают дождем. На дереве же, ясное дело, остается травма, возобновляемая каждый год. Кедрач медленно, но верно гибнет. Но это еще туда-сюда, в какой-то мере даже милосердно, ибо «прописавшиеся» здесь шишкари берегут «свое» добро, топором все же не орудуют, а ведь есть и такие, кому свалить ради полусотни шишек вековое дерево — все равно что раз плюнуть… Потихоньку скудели некогда богатые кедрачи в дальних хребтах, и рынок реагировал на это однозначно: меньше орехов — выше цены. Те, у кого имелись сугубо «собственные», никому постороннему не известные кедровые места, потирали руки в предвкушении еще более прибыльных времен. И подобные монополисты, крепко сидящие на своих тайных участках и готовые, если придется, защищать их, не останавливаясь ни перед чем (Валентин еще с детских лет запомнил случай, когда из-за сорока кулей орехов в хребтах убили двух человек), были, само собой, не только среди шишкарей, но и грибников, ягодников, рыбаков, охотников и прочего предприимчивого люда. Им, ясное дело, освоение тайги, упорядочение промысловых дел и постановка их на твердую государственную основу были совсем даже ни к чему. «Пущщать» в свои доходные владения чужих им смертельно не хотелось.