Новый Мир. № 11, 2000 - Журнал «Новый Мир»
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
……………………………….
Вершитель, вешатель, насильник,Строитель, двигатель, мастак,С рукой шершавой, как напильник,И лаской грубой, как наждак,Бог не сомнений, но деяний,Кующий сталь, пасущий скот,К чему мне блеск твоих сияний,На что простор твоих пустот,Роенье матовых жемчужин,Мерцанье раковин на дне?И я тебе такой не нужен,И ты такой не нужен мне.
Но с тем же напором мятежник переписывает, хоть и на свой обидчиво-ехидный лад, пушкинского «Пророка»: преображение живого в карандаш — содранные ветки, выдолбленная сердцевина (трепетное сердце) и — водвинутый угль — графитовый стержень.
И когда после всех мученийЯ забыл слова на родном —Ты, как всякий истинный гений,Пишешь сам, о себе одном.Ломая, переворачивая,Затачивая, чиня,Стачивая, растрачиваяИ грея в руке меня.
Какой же он будет поэт, если — пусть скрипя зубами — не почувствует себя стилом в руце Божией? Замечательна и последняя строчка, лизнувшая (на всякий случай) Божескую руку.
Со страной, вчерашней, сегодняшней, — того горше и сложней. Ненависть к мертвенной имперской несвободе в стиле вамп — она в порядке вещей: «Нет, уж лучше эти, с модерном и постмодерном, / С их болотным светом, гнилушечным и неверным… И хотя из попранья норм и забвенья правил / Вырастает все, что я им противопоставил, / И за ночью забвенья норм и попранья прав / Настает рассвет, который всегда кровав… Но… уж лучше все эти Поплавские, Сологубы, / Асфодели, желтофиоли, доски судьбы — / Чем железные ваши когорты, медные трубы, / Золотые кокарды и цинковые гробы».
И однако с какою нежностью вспоминаются «сумерки империи» (в одноименном стихотворении и в полной давнего мальчишеского счастья «Балладе об Индире Ганди»). На минуту поверим объяснениям человека паузы, «зазора, промежутка», чей «вечный возраст — возраст переходный»: «Я вообще люблю, когда кончается / Что-нибудь. И можно не спеша / Разойтись, покуда размягчается / Временно свободная душа». Но это элегическое пиано сменяется могильным аккордом, предвещающим за «паузой» — небытие:
Это время с нынешним, расколотым,С этим мертвым светом без тенейТак же не сравнится, как pre-coitum,И post-coitum; или, верней,Как отплытье в Индию — с прибытиемИли, если правду предпочесть,Как соборование — со вскрытием:Грубо, но зато уж так и есть.
………………………………….
Вот она лежит, располосованная,Безнадежно мертвая страна, —Жалкой похабенью изрисованнаяЖелезобетонная стена,Ствол, источенный до основания,Груда лома, съеденная ржой,Сушь во рту и стыд неузнаванияСерым утром в комнате чужой.(«Сумерки империи»)
Я вижу посткоммунистическую Россию по-другому: без повреждений, несовместимых с жизнью, и в объятиях утра не серого, а свежего, хоть и холодного. Но, может статься, Божий карандаш обвел в загадочной картинке настоящего то, чего я не различаю? Стихи-то лезут в душу… Предпочитаю думать, что романтическая муза всегда ищет утешений в прошлом (которого порой даже не помнит: стихи о «тоталитарном лете» навеяны больше «Утомленными солнцем» Н. Михалкова, чем исторической памятью[42]), между тем как текущая жизнь служит рамой для неудовлетворенности миропорядком.
Повторю: романтизм этот прошел изрядную «земную» выучку и тем не банален. «Я хитрец, я пуганый ясный финист, спутник-шпион, / Хладнокожий гад из породы змеев, / Бесконечно-длинный ползуче-гибкий гиперпеон, / Что открыл в тюрьме Даниил Андреев… Я текуч, как ртуть, но живуч, как Русь, и упрям, как Жмудь: / Непростой продукт несвоей эпохи». Новый «лирический герой» народился: помесь Швейка с д’Артаньяном!
Уживаются эти двое совсем не просто. У одного «изгибчатый скелет, уступчивая шея» — прямая осанка у другого. Один не стыдясь восклицает: «Какая дрянь любой живой, / Когда он хочет жить!» — и упивается «Живого перед неживым / Позорной правотой» — другой заявляет дуэльное бесстрашие: «Превысь предел, спасись от ливня в море, / От вшей — в окопе. Гонят за Можай — / В Норильск езжай. В мучении, в позоре, / В безумии — во всем опережай» («Одиннадцатая заповедь», подражание знаменитому «If» Киплинга). Один (солдат-пацифист) тащит в дом, другой (бретер-мушкетер) — из дому; один любит постоянство малых жизненных забот и затей, другой — более всего страшится повтора, «диктатуры круга» (символы бесцельности, то и дело отсылающие к поэме Чухонцева «Однофамилец»), один доверяет лишь ценности своего преходящего существования, другой разводит руками: «Нет ничего, что бы стало дороже / Жизни, — а с этим-то как проживешь?»
«Притяженье бездны и дома вечно рвет меня пополам», — сказано (в старой книжке) избыточно красиво. Но это живое противоречие, и оно снимает налет декларативности с риторических (совсем не в худшем смысле) стихов, коих у Быкова большинство.
Это же противоречие динамизирует поэтику, не дает с нею соскучиться. Стихи полны заземленных подробностей, играют их перечнями (зря автор смеется над «номинативным захлебом» своих эстетических оппонентов — сам такой): «…и пластмассовые вилки, и присохшие куски, корки, косточки, обмылки, незашитые носки, отлетевшие подметки, обронённые рубли…» Но тут же происходит как бы развоплощение жизненного сора и возгонка его к отвлеченному значению («…тени, призраки, осколки наших ползаний в пыли»). В «Пятой балладе» (опять Киплинг!), этом потоке перечислений, к «инвалиду из тира», «коту с облезлым хвостом», «ресторану „Восход“» и проч., и проч. приравнены «тончайшие сущности», что «плоти лишены». Все вместе они — не то, что глаз поэта видит сейчас, а то, что видно его умозрению вне координат часа и места. Так сказать, Платоновы «идеи», лишенные натуральной грузности и при вульгарном прозаизме вписывающиеся в романтический горизонт. Внятные речи поэта не настаивают на своей буквальности. Они — иносказательны, что и просят иметь в виду.
В поэзии этой «все, выходит, всерьез». И принимаешь ее совершенно всерьез — вопреки собственному опыту стреляного воробья, вопреки ее зазывным и силовым приемам. Заходя и так и эдак, прибегая и к «истине ходячей», и к парадоксу, поэт передает свою мысль о жизни, с увлекающей чувственной энергией.
Ирина РОДНЯНСКАЯ.Из Свердловска с любовью
Борис Рыжий. From Sverdlovsk with love. Стихи. — «Знамя», 1999, № 4
Борис Рыжий. Горный инженер. Стихи. — «Знамя», 2000, № 3
Борис Рыжий. И все такое… Стихотворения. СПб., «Пушкинский фонд», 2000, 52 стр
В одном (одном из самых «простых») стихотворении Бориса Рыжего лирический герой, придуманный в первой строфе, погибает в последней: трое убийц настигают его на безымянном, как та высота, свердловском пустыре и оставляют лежать неподвижной приманкой для милицейской машины, уже вылезающей, шевеля лучами мигалки, будто таракан усами, из какой-то щели кирпичных катакомб. Главным из троих, тем, кто возглавил акцию и дал в решающий момент команду «мочить», был собственно автор, двое других представляли собой его не очень плотно закрашенные тени, ставшие пылью в синеватом милицейском луче еще до того, как был обнаружен труп.
Мотив этого рядового преступления, нечувствительно пополнившего милицейскую сводку, был чисто литературный: потерпевший был «посредником», «дармоедом», которому «плевать на аплодисменты», в то время как автор думал «дошкандыбать до посмертной серебряной ренты» путем реальной работы над бумагой, над языком, над мастерством. Та энергия, которую отреагировавшие критики (в частности, умный Кирилл Кобрин) обнаруживают в стихах Бориса Рыжего и приписывают ее «пролетарской» витальности поэта (что само по себе соответствует действительности), происходит, на мой взгляд, и из более личного источника. Не особо надеясь на то, что «дармоед», от которого так многое зависит, есть явление стабильное (а жизнь пролетарского района учит как раз тому, что хорошего помаленьку), Рыжий живет в поэзии как бы одним днем, одним создаваемым текстом. Он не экономит, не думает о распределении сил на какой-то обозримый этап. Оттого творения Бориса Рыжего обладают дурной, непричесанной, в разные стороны прущей энергетикой, что и выделило двадцатипятилетнего поэта из общего, достаточно спокойного литературного потока. Переживая паузы между стихотворениями как систему тихих катастроф (что отражается опять-таки в стихах), Рыжий враждует со своим «дармоедом» и пытается его не то «придумать», не то прикончить. Нюансы этой вражды не поддаются внятной артикуляции, преступление на безымянном пустыре не может быть раскрыто: менты получили в свои отчеты типичный «висяк».