Новый Мир. № 11, 2000 - Журнал «Новый Мир»
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Поражает сходство этих двух текстов — и стилистическое, и сюжетное, и, если хотите, метафизическое. Во-первых, совпадает образ рассказчика. Во-вторых, в обоих произведениях умирает бабушка именно по материнской линии, и после ее смерти мать главного героя, отчаяннее всех боровшаяся за бабушку и постаревшая вдруг сразу, за считанные дни, становится разительно, невероятно, мучительно похожей на покойную. В-третьих, несмотря на то что близкие изо всех сил стремятся угадать страдания умирающей и по возможности облегчить их, страдания эти кажутся родным неисчислимыми…
И эта аллюзия не единственная.
Здесь не стоит задача проводить подробный текстологический анализ, но даже при обычном чтении бросается в глаза употребление Кононовым довольно редких эпитетов светозарный и необоримый, активно используемых и переводчиком «В поисках утраченного времени» Н. Любимовым; равно как и возможное соотношение Ганимеда с прустовским Паламедом — посредством так или иначе связанной с обладателями пахнущих древней Элладой имен темы гомосексуализма, столь присущего античной культуре. М. Пруст наделяет героя греческим именем, заранее как бы намекая на его содомические пристрастия, каковые позже и проявляются. У Кононова эта тема — тема гомосексуализма, — хоть и лишенная четких мотиваций, «пущенная» под занавес, закрывает роман.
Хочется отметить еще одну подтему — раздвоения личности. Зачин ее в прологе и далее латентное, почти что незаметное, «душевное двойничество» будет давать о себе знать на протяжении текста. Впервые герой столкнулся с этой реальностью в детстве. Он только заглянул в нее — но стресс остался:
«…Как мне жить дальше с этим ошеломляющим открытием? С тем, что я есть и внутри себя самого».
В романе эта линия едва намечена, пунктир. И тем не менее болезненные детские рефлексии, сопровождая Ганю и в дальнейшем, послужат гумусом, первоосновой для восприятия Смерти, сформируют тот угол зрения, под которым ему предстанет метаморфоза…
Да, все это от нас очень близко, грань тонка, рубеж проницаем. «Похороны кузнечика», чуть-чуть сумбурная и максимально искренняя книга, — не только попытка, пройдя еще раз над безднами, избавиться от «уже когда-то испытанного и осознанного ужаса» перед изменениями материи. «Похороны кузнечика», словно наследник тибетской «Книги Мертвых», стремится приоткрыть завесу над тайной перехода. Но таинство так и останется таинством.
Евгения СВИТНЕВА.Свободные люди на рабьей земле
Борис Крячко. Избранная проза. Таллинн, VE, 2000, 336 стр
Писатель Борис Крячко принадлежал к тем русским европейцам, которые не весьма любят жить в материковой, срединной России. Он предпочел глубокую Азию — экзотический край, который вчуже можно даже любить (тем паче можно к нему снисходить). Потом была какая-то отдаленная северо-восточная периферия. Наконец Крячко осел в Эстонии, на советском Западе. Умер писатель в 1998 году в Пярну, ему было 68 лет. В его итоговый сборник вошли роман «Сцены из античной жизни» (на самом деле жизнь там — среднеазиатская, советская), повести «Битые собаки», «Во саду ли, в огороде» и «Корни», рассказы и письма. Проза Крячко почти всегда довольно явно вырастала из житейского опыта ее автора. А потому при чтении и после думаешь прежде всего о нем.
Однажды устами героя писатель рассказал хадис о грешнике, явившемся к пророку Мухаммеду. Грешник говорит, что не сможет отрешиться сразу от всех пороков, и просит назвать, какой полегче: может, с ним он справится. «Хорошо, — ответил Пророк, — для начала перестань врать». Грешнику это показалось сначала легким. Но потом он понял, что «ложь есть мать всех пороков, а тот, кто ее преодолевает, воочию видит, как вместе с бесстыжей распутницей гибнет целый выводок ее богомерзких чад». Крячко всю жизнь пытался жить по этой заповеди пророка. Вот и вышел из него законченный несоветский писатель. Без соцзаказа, без внутреннего цензора. Живое воплощение солженицынского правила: жить не по лжи.
Отсюда сугубая определенность его подхода к миру и людям. Он избегал не только фальши — любой кривизны и лукавства, слишком сложной психологической выдумки, новомодной игры. Нельзя не увидеть в его прозе и большого душевного вклада, ясного сердечного чувства. Крячко был всегда очень точен. Говорил определенно, внятно, без недомолвок. Владел способностью высказаться в упор. Или уж просто молчал, если смелости не хватало. А случалось и такое: когда он рассуждает об интеллигентах русско-советского разлива, то ведь и о себе тоже: «…они традиционно боятся собственной тени и в то же время страшно любят побалагурить о чем-либо запретном». Впрочем, этой «разноречивостью натуры» интеллигента объясняется, по Крячко, расцвет талантов и искусств в России: они зарождаются от ужаса — ради успокоения и бодрости.
Сборник прозы начинается с мемуарного очерка «Корни», откуда явствует, что происхождением своим писатель — казак с Кубани, из хорошего старинного рода. Дед его вел отсчет в прошлое на тринадцать колен… Признаться, что-то подобное ожидалось, предощущалось и при первом знакомстве с прозой Крячко. Русский XX век только и занимался социальным выравниванием. Но к концу столетия выяснилось, что душу человека тешат любые воспоминания об издревле ведущихся особенности и исключительности. Вот и Крячко как будто дистанцируется по отношению к основной массе русского народа — подчас даже с аристократическим чувством превосходства.
Однако эта дистанция имеет, кажется, не только сословный, но и вполне личностный смысл. Крячко всегда стоял вне строя, свободно, наособицу, не совпадал ни с какой общностью и категорически чурался всякой стадности. От первого лица он пишет об этом так: «…люди переменились, общежитие первей семьи, общественное важнее личного… Мой личный опыт. Самое ценное достояние. Трудно наживать, легко пользоваться… я ставлю личное выше общественного, а всякую отдельную жизнь и свою тоже понимаю как частный эксперимент или, если угодно, первичное накопление капитала».
Да, народ для Крячко — не авторитет. Тем более «советский народ» — продукт духовной порчи. Рассуждая о погибших в войну солдатах, писатель заметил: «Родина-мать, которую они заступили от врага, себя не жалея, оказалась страной неизвестных солдат, мертвых душ и живых трупов». Опять же все тут врут. «…вор на воре, о чем вам и толкуют; страна такая, и ничего с ней не поделаешь». Секретарь горкома Аминов в романе «Сцены из античной жизни» отмечает свое правление Великими Пожарами; после каждого составлялся акт о списании — и прирастал капитал Аминова. В этом вся, по Крячко, советская власть.
Человек живет для себя и для Бога, а не для народа. И не обязан он любить народ, в который прописан, как и любой другой. Любовь — чувство интимное, заставить любить нельзя. Вот, например, Крячко съездил в Грузию, не нашел там ни одной стоящей личности — и откровенно объявил, что грузинский народ в наличном состоянии ему не по нраву.
Скажем в утешение самолюбивым грузинам: этому закоренелому индивидуалисту и русский народ пришелся не весьма по нраву. Он рассказывает в романе такую историю: когда однажды в Азии разоряла власть заброшенное военное госпитальное кладбище, мусульмане и евреи выкопали и перехоронили своих мертвецов, а русские… «никто не почесался». И характерным образом продолжает: «Что тут скажешь? — народ такой. Русские, они и есть русские, несчастные люди, с ними всегда обращались как со скотом. Их, конечно, жаль, но достойны ли они человеческого обращения, трудно судить». И так еще говорит: «…о русском народе сказано: голутвенные люди, голытьба, голота, голь перекатная».
Важно, однако, увидеть: высокомерие диковинным образом сочетается острым чувством связи с теми, кого писатель вроде бы презирает. У него редкое чувство стыда. Склонный к мазохизму Астафьев и тот не так стыдится своего, русского, человека, как Крячко.
Пессимизм перебивает крыло патетике, и в прозе господствует строгий, холодноватый тон с юмористическими и сатирическими перебивками. Кульминация этой тенденции — в повести «Во саду ли, в огороде», где юмор по поводу власти и народа особенно злой. «„Да что ж это за страна такая?“ — закричал Главный Буржуин и был прав. А ему в ответ погудку о том, как немчина спрошали, Россия хороша ли. „Хороша-то, — говорит, — хороша, да житье там без барыша: строют сверху, кроют сбоку, начинают с конца, подпирают с неба, дурь сперва, ум опосля, ворам потачка, с дураков взыску нет“. И сидит народ поныне в прямой кишке, в глубокой жопе и выдумывает впотьмах что-то нужное для хозяйства, а ему в очко кричат, как в трубу дудят: „Ты славен, Иван! Ты мудр и могуч! Ты обречен на величие! С тобой надо на „вы“! ты хлеб-соль-наш-свой! Мы тебе свечек геморройных, чтобы светлее было. Мы тебе лучший отработанный продукт. Ты там потерпи, а мы тем временем туда-сюда вокруг муд и опять тут“. Вот он и терпит. И будет терпеть, пока его хвалят, потому что привык, смерд, холуй, неумытое рыло, хорошо о себе думать. Чудная страна Россия».