Детектив и политика - Устинов Питер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Почему, будучи писателем с явным политическим уклоном и написав свою очень политизированную автобиографию в форме "Романа с эпиграфами", вы не сочинили ничего подобного о московском периоде? По причине его кратковременности?
— Нет. Просто я убежден, что путь прямой конфронтации с властью литературно менее плодотворен, он дал бы менее разветвленный, более однозначный и примитивный сюжет, пожелай я его втиснуть в романические рамки. Вот почему ленинградский роман мной написан, а московский нет. Политика не обязательна для литературы, но и не противопоказана ей. Что противопоказано, так это прямоговорение", если воспользоваться словечком Шкловского. А это был именно период прямоговорения — я имею в виду нашу жизнь в Москве: после вынужденного молчания и игры в молчанку в Ленинграде. Это было важно для самоутверждения и бесплодно для литературы.
— А как же ваш другой роман, изданный за полгода до "Романа с эпиграфами", хотя написанный, дудя по всему, недавно — "Операция МАВЗОЛЕЙ"[31]. Он густо замешан на политике, политика — его тема, сюжет и цель написания. По сути, это футурологическая книга, тип антиутопии, вы и подзаголовок ему дали — "роман из недалекого будущего". И разве ваш прогноз относительно российского будущего — сначала хаос, а потом диктатура как способ его преодоления, — разве это не является прямоговорением? Продолжаете ли вы, кстати, верить в свой прогноз?
— Знаете, можно посидеть в ресторане и основательно, с удовольствием поесть, а заодно поболтать с друзьями, а можно наскоро где-нибудь подкрепиться. По-русски так и говорят — забегаловка, да и французы употребляют русское слово — бистро, то есть "быстро", а здесь у нас в ходу словосочетание fast food, что значит "быстрая еда". По-видимому, и в литературе можно говорить о "быстрой еде" — быстро приготовленной и быстро съеденной. Когда с нами заключили договор на биографию Андропова и выплатили шестизначный аванс, условие было, чтобы мы представили рукопись на английском языке через два месяца. Это было жесткое условие, но мы его выполнили, и книга появилась еще при жизни нашего героя, несмотря на всю краткость его политического царствования. Так же быстро была написана и следующая книга — политический портрет Кремля после смерти Андропова. Так вот, антиутопия "Операция МАВЗОЛЕЙ" возникла на инерции политологии, но в ином, романном жанре, точнее — на скрещении разных жанров, в которых я работаю: романа, политического эссе, футурологического исследования. А с футурологией вообще надо поторапливаться — как известно, ничто так быстро не устаревает, как предсказания. Хотя, предсказывая хаос, анархию и безвластие, думаю, я не ошибся. Что касается диктатуры, то это, конечно, ложный выход — так сказать, соблазн порядка и сильной руки, который очень трудно преодолеть в отчаянной ситуации. Поэтому "Операцию МАВЗОЛЕЙ" можно рассматривать и как роман-предупреждение — предупреждение о возможности в том числе и такого исхода. Но это, если рассматривать роман меркантильно, а скорее, это все-таки роман-провокация. Этот роман и в самом деле содержит много прямоговорения, но тем не менее он многоплановый — не забудьте, что это политический детектив, и начинается он с похищения трупа Ленина из его мавзолея: как впоследствии оказывается, для того, чтобы выяснить настоящую причину его смерти…
— Вы верите в выдвинутую вами гипотезу о насильственной смерти Ленина?
— Это не моя-гипотеза. Первым ее высказал Троцкий, сославшись на странное сообщение Сталина на заседании Политбюро о том, что будто бы Ленин просил у него яд. Потом эту гипотезу мусолили — принимали либо отвергали — западные биографы Ленина, пока лучший из них — Роберт Пейн — не подвел под нее научную базу и не посвятил ей в своей биографии Ленина целую главу, которую так и обозначил: "Убийство Владимира Ленина". Я мало что внес нового в обоснование этой гипотезы — разве что ряд логических положений. Ведь если бы Ленин протянул хотя бы еще полгода, на политической карьере Сталина был бы поставлен крест — другими словами, вопрос стоял кто кого. Я уже не говорю о том, что политическое убийство, самозванство и узурпация власти вполне в русских традициях. Мне как романисту эта гипотеза была важна, чтобы устремить сюжет из прошлого в будущее, минуя настоящее. Что касается меня лично, то "да": я не сомневаюсь, что Сталин убил Ленина.
(window.adrunTag = window.adrunTag || []).push({v: 1, el: 'adrun-4-390', c: 4, b: 390})— Полтора десятилетия жизни в Советском Союзе вы отдали литературной критике и литературоведению, потом лет десять занимались в Америке политологией, сейчас меньше чем за год вышло два ваших романа и на очереди, как я слышал, третий. Меня интересует, кем себя считает сам Владимир Соловьев — политологом? журналистом? литературоведом? романистом?
— То есть кем по преимуществу? Говоря честно, будучи в литературе многостаночником, я не сторонник академического разделения жанров, а тем более — их иерархии. Согласитесь, можно написать роман-притчу, как Кафка или Искандер ("Кролики и удавы"), или роман-эссе, как Гессе; Музиль и Томас Манн, литературоведческий роман, как Тынянов, мемуарный роман, как Пруст и Мариенгоф, и, наконец, политический роман, как Достоевский ("Бесы"), Платонов и ранний Эренбург. Здесь иногда говорят, что мои политические эссе слишком литературны — много цитат и метафор, а литературные — излишне политизированы. О моих романах и говорить нечего — они все возникли на жанровых перекрестках. Будто существуют какие-то правила! Книга получается либо не получается — и все тут! К тому же с ней во времени происходят удивительные метаморфозы. Время, например, изменило самый жанр "Романа с эпиграфами" — исповедь превратилась в воспоминания, личный дневник приобрел эвристическую ценность и стал историческим документом, оставшись романом, как и был задуман, так как его герои изъяты из жизни и перенесены в текст, в двухмерную плоскость книжной страницы. Вот почему все реалии романа — даже те, чьи имена совпадают с настоящими либо отгадываемы — есть уплотнение и материализация авторских двойников, вычленение из авторского персонажа различных сторон его одновременно компромиссного и сопротивленческого существования. Прежде всего это попытка автопортрета. Любили же писать автопортреты Рембрандт, Ван Гог…
— Судя по увлечению, с которым вы говорите о прозе, это ваше излюбленное занятие?
— Несомненно! А самое трудоемкое, ответственное и неблагодарное — критика. Самое прибыльное — политология.
— Ваша политология адресована главным образом зарубежному читателю, в то время как все остальное по преимуществу русскому. Поэтому жанровые переходы означают у вас одновременно и изменение читательской аудитории. Уехав из Советского Союза, вы расстались с русским читателем, сделав основной упор на западном. Ваша сегодняшняя тяга к русскому читателю объясняется разочарованием в западном либо изменением политической ситуации в нашей стране?
— Я бы объединил это и определил как тоску по читателю, а сейчас появилась возможность ее утешить благодаря неожиданно открывшемуся для эмигрантского писателя читательскому рынку его исторической родины, то есть России. Кстати, здесь сейчас публикуются не только мои критические упражнения, но и наши с Леной политические исследования. Сначала появилась пиратская, без нашего ведома изданная брошюра "Михаил Горбачев: путь наверх" и широко продавалась на улицах Москвы, Ленинграда и других городов — можно сказать, бестселлер самиздата. Потом с нами заключили официальный договор на издание в самое ближайшее время обеих наших кремлевских книг и отвалили кучу денег в качестве аванса — к сожалению, в рублях, которые не имеют хождения в стране, где мы проживаем. А сейчас дошла наконец очередь и до прозы. Ситуация беспрецедентная на фоне истории русской литературы, которая — так уж сложилась ее судьба! — вот уже три четверти века существует по обе стороны государственной границы СССР. Там и здесь — два места ее обитания, ее двойная прописка. Там — если судить отсюда, из эмиграции, — сузилось до двух литературных пятачков Москвы и Ленинграда, с редкими все-таки вспышками провинциальных талантов, здесь — утратило периметр, расползлось по земному шару, русский писатель стал гражданином вселенной. Диаспора на то и диаспора, то есть бесконечность, центр которой повсюду, а пределы нигде, как сказал Николай Кузанский. Литературная диаспора полицентрична и беспредельна: мы потеряли почву под ногами, зато обрели свободу, в безбрежности которой оказались затеряны, — одиночество свободы, вынужденный апофеоз беспочвенности. Из мира, где нам было тесно, мы очутились в мире, где нас как бы нет. В отличие от нас вы обрели точку опоры в тесных пределах литературной неволи.