Повести и рассказы - Павел Мухортов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В училище шли пешком. Был ясный, майский вечер, в воздухе повсюду началась зеленовато–розовая дымка. И в городе Люлину показалось все необычайно прекрасным и радостным: и вековые булыжные мостовые, и броские вывески, и витрины магазинов, кафе, бары, галдящие, оживленные, переполненные, и лабиринты улочек, пестрые одеждами горожан, и тени цветущих каштанов. Ласточки с возбужденным жизнерадостным писком проносились меж домов, неуловимо скрывались под крышами. Это опьяняло, бодрило, и хотелось до глубокой ночи бродить в переулках, слушать певучее разноголосье прохожих, влюбляться в красивых встречных девушек и дарить цветы. И Люлин шел, смущенно улыбаясь, забыв о накатывающих волнах страха, испытанного в камере, словно сжимающейся в ночи.
Часа четыре сидели за вынесенным на балкон столиком. До самой крыши сетью раскинулся дикий виноград, создавая спасительную полутень. Лицо Анжелы в светотеневых пятнах с лучащейся в глазах доверительной незащищенностью, то восторженное, то грустное, было полудетским и милым для Люлина. Говорили о будущей жизни. Анжела размышляла вслух. Что это за жизнь? Подлость кругом, расчет. Надоело жить во лжи. Тянет в степной аромат цветов, где по весне дышится легко и приятно, и какое блаженство ступать туманным утром по росистой, слипшейся, холодной траве. В мягком покоряющем голосе девушки сердце Люлина ловило что–то роднящее их. Он представил ночной поезд, себя, лежащего на верхней полке, как трясется который уж день в ожидании чего–то. И вот — в заоконной недолгой свежести гаснут звезды, и взору открывается бескрайняя степь — раздолье для вольного.
Лесков успел переодеться в немнушийся костюм («Верно у нее хранил») и полулежал в кресле, деловито забросив ногу на ногу. На лице сквозь бледность проступал легкий румянец. Лесков курил и с усмешкой, и с горечью в голосе рассуждал:
— Я ей талдычу в письме: складывай манатки, бери дочку и приматывайте. Упрошу я начальника. На колени встану. Никуда он не денется, выдаст пропуск. Как миленький. Не изверг же. Заживем. Что, другие лучше нас? А она: «Ты спятил? Я из Сухуми никуда. Зачем?» Ей, видите ли, и там неплохо. А потом: «Ах ты, наивный мальчик. Барашек кудрявый. Не расстраивайся, не надейся, ты — не моя последняя надежда. Тут дяди стихами обо мне, стихами, цветы — машинами. А в отпуске мы сцепились. Такой скандал, врагу не пожелаю. И не выдержал я: «Надо было с первым встречным». — «Вот ты как? — закричала. — Ненавижу тебя!» Выпил я тогда здорово, слабость меня одолела, в глазах мурашки. Да и забыл я сказать что было. Встретил я приятеля Тори — Тариэла, из армии вернулся. «Тори, гамар, мол, как дела?» — «Слюшай, — говорит, — такой я женщин встретил…» Рассказал про жену мою. И врезал я Тори по калгану, да зря, он не виноват. Сошел я вниз, в гараж, «Волжану» выкатил, магнитофон на полную катушку, на кассете, помню, Новиков был, и рванул я прямиком по Эшерскому. Это, старик, где мост через Гумисту. И опять я вру. Не один я был. Лешка со мной. Лешка Чубирин. Погостить приехал. И такая значит петрушка. А он ведь тоже добро выпил. И мы неслись. На спидометре — под семьдесят. Дачки, домики, ветерок в ушах и… банально, но не вписались в поворот. Вспомню и тошно. Хоть бы на мосту, насмерть чтоб. А то столбик бетонный к черту, да заборчик. Пока переворачивались, Лешка тапок потерял. А у меня лишка на руке. Ну, это потом. Лежим мы, машина на боку, я на Лешке. Смех и грех, если б трезвые были и что случись — каюк. А в училище меня строго наказали за развал семьи. А ты, Анжела, спрашиваешь, как дела. Как в сказке, — Лесков нервно провел ладонью по краснеющему лицу. — Ты, старик, тоже хорош. Видел и молчал. А я пропадал. Ты — трус, старик!
Люлин долго с удивлением поглядел на друга и ничего не сказал.
— Не надо, Сережа, — упрекнула Анжела Лескова и виновато улыбнулась. — Валентин тут ни при чем.
— Он не виноват? — Лесков будто только сейчас уловил смысл сказанного и опять озлобленно выкрикнул: — Что не надо? Ты тоже туда? Молодец. Знала, что со зла я, как раз после отказа твоего и тебя любя. А что бы было? Ничего! Слышишь? — Он качнулся вперед, схватился руками за голову. — Ничего, ничего. — Последнее слово он бормотал дрожащим полушепотом.
Люлин вскипел, но сник, смотрел на друга с досадой. Слабости в нем Валентин прежде не подмечал.
— Мальчики! Мальчики, — протестовала Анжела, встревоженная, косила глазами на Лескова. — Что вы, Сережа? Ну–ка, уймитесь. Не то в лоб дам. Праздник сегодня. Выпуск.
— Да, ты права, — сказал Лесков тихо, в раздумье будто, отнял от лица руки. Люлин поразился его бледности. Лесков в растерянности смотрел на девушку. — Похмелье, похмелье, Анжела, — и он неожиданно горько улыбнулся. — Вздор! Чепуха. Причем тут праздник? Устал я. Время усердно, вот и дрянь наваливается. Волю бы мне, волю, — молвил Лесков бесстрастно неизвестно кому. И вдруг заорал, как придурок, вскочил — будто его подбросило: — Дай волю, гад!
Он облокотился на перила балкона, свесил голову, но все слышали его тихий вздох: «Господи, дай сил».
Тишина необитаемого дворика нарушилась звуками музыки — это в глубине садика надрывно залился магнитофон. Люлину, раздраженному какафонией, померещилось в согнутой фигуре друга неразрешимая и еще непонятная им забота. И это мучительное, неясное ожидание чего–то, и потупленный взгляд, и его вскрики и вспышки злости, и смиренные вздохи — все заводило Люлина в тупик. Отчего? Почему? Зачем эти его мучения? Минута длилась долго, казалась неимоверно тягостной. Лесков повернулся, и Люлину удалось поймать его глаза — то, что в них обнаружилось, незабываемо врезалось Валентину в память. В них скользнуло отчаяние. А еще два года назад Лесков никогда б не позволил себе расслабиться. Вспомнилось, как поздним туманным вечером возвращались из увольнения. Шли под дождем, веселые, возбужденные, и Лесков, слегка пьяный, не унимаясь, бубнил: «А веришь, старик. Ничего не страшусь я. Мне бы героем американского вестерна, — и он потряс кулаками, — сокрушу. И морально не задавить меня. Не–ет. Но странно бывает, больно когда видишь, как один благородно, а другой все подленько норовит. Тут сила нужна».
— Грустно с вами, ребята, — вмешалась Анжела. — Пустота и никакой фантазии.
— Есть, Анжела, и пустота, и фантазия, — откликнулся Валентин, оживляясь. — Я их шкурой прочувствовал. Выехали мы как–то на полевой. Декабрь на дворе. После марш–броска пропотели, злые входим в казарму. Ноги гудят. Елки–моталки! Стекла выбиты, ветер гуляет. Иней мерцает, хрустит сочно под сапогами. В углу одна лампочка. Койки в три ряда в два яруса. Забрался я наверх и, как был в шинели, в амуниции, так и завалился. Одним словом голову обмотал, вторым укрылся. Сплю. Первый год и снов не видел. Проснулся до подъема, рука затекла. Одеяло стянул с лица, а оно влажное. Сел, озираюсь, трясусь от холода. Побежали на зарядку. Мороз, тела не чувствую. Дорога пустынна, уползает далеко вперед. Возле горизонта Венера сияет, пляшет будто улыбается. Пока бежали, согрелись. На ручье лед проломили, умылись. Кто, поленившись, просто руки сполоснул. За завтраком пайку проглотил — и шлеп–шлеп на занятия по снегу. И дней десять так. Пейзаж серый, серые стены деревянной казармы, обшарпанные, лес вдали в дымке проступает, небо низкое, тоже по–зимнему сероватые. На тактике мы обычно стояли. За полчаса до костей промерзнешь. Ног не чувствуешь. Топчешься, бьешь сапогом о сапог, и мысль сверлит: «В печь бы их сунуть». Зато когда на зимние квартиры, в город въезжаешь — человеком себя признаешь. Жизнь любишь, и вроде теплее в городе. Фантазия? Нет, ограниченность, урвал кусочек счастья, пляши, радуйся.
— Врешь ты все — твердо сказал лесков, и Люлину показалось, упрямо. — Накрутил с романтикой. Трудно было, весело было, а твоей фантазии — ни гу–гу! И еще чего–то, увлеченности что ли? Прости, но я перестал понимать тебя.
— Ты хочешь сказать, что…
— Понимай как хочешь
— Ребята, не надо ссориться, прошу вас.
— Это мы, Анжела, по–дружески, — Люлин принужденно улыбнулся и взял чашку с кофе. «Он, кажется, понял, что обидел меня. Похожее что–то уже было. Когда? На первом курсе? — думал Люлин, прищурившись и, отпивая черную гущу, он сделал последнее усилие, чтобы оттолкнуть, скинуть пробивающуюся в сознание волну воспоминаний, вернуться сюда, на балкон, где отдаленно прозвучали слова Лескова, обращенные к Анжеле, но события минувшего и связанные с ним ощущения, мысли — все то мгновенно ударило, пихнуло Люлина и, вздрогнув, он отшатнулся, как давно когда–то отшатнулся от Лескова, кода тот зло бросил в лицо эту фразу — и мелькнули лампы дежурного освещения, тускло синеющие в спящем казарменном помещении, и сквозь мутную пелену в глазах Люлин увидел ряда тесно стоящих коек и поблескивающие зрачки Лескова.
Тогда был март, стылый, совсем не весенний, клубящаяся метельная карусель надрывалась, ныла за окнами в предрассветной темени, в стекла тыкался белый песок, а в помещении ощутимо пахло мастикой, доносилось сладкое посапывание, и поскрипывала, шипела на центральном проходе «машка» — «агрегат для натирания полов», как шутили курсанты. Это трудился дневальный. Друзья сидели на корточках возле горячей батареи, прислонясь спинами. И когда Лесков сказал запальчиво другу, что не понимает его, это оказалось для Люлина неожиданностью.