Блокадные девочки - Карина Добротворская
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Как вы оказались в детдоме?
– Когда наступила весна (наша сестра Кира уже умерла), пришла Ксения Львовна, и я услышала их разговор с мамой: «Лили, тебе надо троих детей отдать в детдом. Вторую зиму не пережить. А ты сама еще молодая». И мама решилась. Я-то только рада была, потому что до войны папа мне приносил повесть про детдом и там так привлекательно все описывалось – как они там платьица носят вельветовые с белыми воротничками! А сестра Люся обняла мамины ноги, стала их целовать и рыдать: «Мама, не отдавай нас в детдом!» Мама взяла чернильницу – знаете были такие, разливайки – и швырнула ее в Люсю. Наверное, Люся рвала ее сердце. Я стыдилась этой сцены и потом врала, что мама не хотела отдавать нас в детдом, но попала в больницу, поэтому нас и отдали (она действительно вскоре отравилась лебедой, попала в больницу, и мы долго не могли ее найти). Мне было за нее стыдно. Но я же не знала, что она чувствовала тогда.
– А как было в детдоме?
– Сначала мы были в распределителе, в каком-то шикарном особняке на Фонтанке, где была двойная лестница и два больших красивых зеркала. А сам детдом был на углу Фонтанки и улицы Белинского, если идти от цирка – с правой стороны, большой дом. Прежде всего нас отправили в баню. Там мылись милиционеры и мы. А так как мылись вместе, то я запомнила, что женщины, у которых и груди-то никакой не было, были в лифчиках. Я страшно удивилась: «Зачем они лифчики надели, если у них ничего нет?» Конечно, нас всех обрили наголо. И вот я спускаюсь по шикарной лестнице и вижу, что идет мне навстречу страшный-страшный зеленый-зеленый мальчишка, почему-то одетый в узкое длинное красное платье. Я на него смотрю, а он на меня. И когда я спустилась, я поняла, что это я отражалась в зеркале. Я же давно не видела себя со стороны. У нас дома зеркало в блокаду куда-то исчезло, наверное сразу разбилось.
– Вы что-нибудь слышали тогда про каннибализм?
– Нет. И когда потом были разговоры про это, я не верила. Но у нас в группе в детдоме была такая Аня Рудина – волосы не росли, глаза навыкате и лицо все сморщенное. Она была психически ненормальная, и про нее говорили, что она ела своих родителей. Потом ее отправили в психиатрическую больницу. Я это лицо помню до сих пор – не девочка, не женщина, а что-то непонятное, страшное.
– А после войны вы в это верили?
– Я не осознавала, что такое можно. До войны с нами училась такая Лена Богданова, я ее весной 42-го встретила на ступеньках Казанского собора: она шла в белом платье, перевязанном голубой лентой, сзади бант. Полненькая, кругленькая – и никто ее не съел, я ее потом после войны встретила.
– Месячных не было у вас в блокаду?
– Они у меня только в 17 лет начались и в 45 закончились.
– Вы про еду между собой в детдоме говорили?
– В детдоме – да, а дома – нет. До войны у меня была подружка Эля Михаленко, которая единственная из всех жила с семьей в отдельной квартире. Так ее мама спрашивала: «Какой мне сегодня сделать гарнир?» Я не знала, что такое гарнир, у нас в доме такого слова не было.
И когда мы ночью в детдоме стали вспоминать, кто что ел до войны, я сказала: «А я ела гарнир». Но что это такое, узнала уже после войны. Отец присылал нам какие-то деньги в детдом, и мы могли на них что-то подкупать. Мне говорили: «Галя, зачем ты покупаешь на рынке эти страшные лепешки из кислой картошки. Купи лучше бутылку молока!» Но мы покупали, чтобы просто желудок себе плотнее набить. А в августе нас отправили в эвакуацию.
– Вы хотели ехать?
– Хотела. А сестра Люся – нет. Но эти чувства – «хочу – не хочу» – только к лету появились. В страшную зиму даже сознания не было, сидели отупелые в комнате… Мама хотела уехать с нами, но мест уже не было, и она устроилась на работу. Это было великое дело…
– Как вы эвакуировались?
– Через Ладогу. Бомбежка была страшная, качало, меня все время выворачивало. Дом малютки, который эвакуировали с нами, разбомбили. Помню это жуткое чувство, что уже и рвать нечем, и дождь, и волны, и бреющие самолеты. Потом нас посадили в вагоны и привезли во Владимирскую область. Там нас встречали какие-то женщины, и они все плакали. И там мой брат Женя опять начал ходить – дома он не мог дойти от кровати до буржуйки.
– Вы помните, как в январе 46-го года вешали немцев?
– Помню, но отец и мать запретили нам идти туда. Говорят, страшная давка была.
– Вы с мамой о блокаде когда-нибудь говорили?
– Никогда. Она мне никогда про свои чувства не рассказывала. Из детдома мы писали ей письма, и отец писал ей письма с фронта, и она писала, все письма сохранились. Но я помню, как она их жгла в буржуйке в 45-м году. Все сожгла. Мама всю блокаду вязала из грубых ниток покрывало – его она тоже сожгла. А ведь она понятия не имела, кто такая Пенелопа.
Зоя Зоя Николаевна Смирнова– На Васильевском острове в Тучковом переулке. Первым браком отец был женат на дворянке, и у него была шикарная трехкомнатная квартира, мебель красного дерева, ковры, золото, даже телефон. Первая его жена умерла, детей не было. А мама очень рано вышла замуж и быстро овдовела. У нее девочка осталась, сестра моя сводная. Моя двоюродная бабушка, которая жила в Александровской в большом и красивом собственном доме, удочерила мою маму и выдала за папу, который был старше ее на 24 года. Бабушка оставила маме дом и все свое добро. Так что мы очень богато жили до войны. В свою роскошную квартиру отец пустил пожить своего друга, а мы переехали жить в не менее роскошный дом в Александровской, это около Пушкина. Когда началась война, надо было бежать от наступающих немцев, и мы в начале сентября приехали в Ленинград. Мы были уверены, что скоро вернемся в Александровскую. Папа вырыл три ямы, зарыл там ценности – всякую посуду, меха, серебро, самовар серебряный. Что-то мы потом отрыли, потому что мама какие-то места помнила, но большую часть не нашли.
В Ленинграде папа сразу поехал в свою квартиру, оставленную другу, но друг его даже на порог не пустил. Приютили нас дачники, которые снимали у нас комнату в Александровской. Так мы и остались у них в проходной комнате на углу Пятой Советской и Суворовского. В летней одежде, совсем к блокаде не готовые. Мама с тремя детьми – сестренке шестнадцать, мне двенадцать, брату – четыре. Голые и босые.
– Ничего от ваших богатств не осталось?
– Запасов у нас никаких не было. Мама помогала собираться тем, кто уезжал в эвакуацию, ей кто-то что-то отдавал – то одеяло, то старые вещи. Так что одеть нас ей с миру по нитке удалось. Папа в начале войны достал мешок отрубей и мы жарили из них лепешки. Родион Данилыч, который нас пустил жить, ушел на фронт, его жена с сыном отправились в эвакуацию. Квартира была коммунальная, соседские дети в декабре начали один за другим умирать, потом умерла их мать. И тут их отец вернулся с фронта. И никого, все умерли. Он заколотил комнату и уехал куда-то. Была еще одна комната, где жили люди, которых я не помню, – они редко из своей комнаты вылезали. Сестренка рассказывала, что они потом требовали с нее 100 грамм хлеба, когда она просила дверь в квартиру открыть. Я все больше по улице шаталась, дома мне не сиделось.