Лавра - Елена Чижова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вырвавшись на улицу, я свернула за угол и замерла. Темный вой ударил в уши, и первым толчком, как будто разом ослабили веревку, в голову хлынула кровь. Она билась в ушах, расползаясь яростным шуршанием. Сорвавшись с места, как будто снова погнали, я бежала к остановке, но мысль неслась впереди: так выла бы я, если бы признала. Обломки плотины – спасительного сонного объяснения – вонзались в израненный мозг. Сознание, оседланное взбесившейся мыслью, строило единственно верную последовательность, первое звено которой замкнулось на Исаакиевской площади: там стояла будка, в которой я затевала игру с мелочью. Медные двухкопеечные монеты рассыпались по серой глади, когда я, загнанная в угол, отрекалась от вечной жизни.
«Что-то еще… тогда же…» Словно наяву я слышала голос, окликавший меня из подворотни. С ним, сама во всем виноватая, я говорила сегодняшней ночью.
У метро, смешавшись с толпой пассажиров, я вспомнила мелко исписанный лист. Тот, слышавший мысли, ходил за мной по пятам, записывал мельчайшими буквами – предъявить. Мысль вздыбилась и вонзилась шпорами: если так, значит, и сейчас он должен идти за мной. Не выдавая взглядом, я озиралась исподтишка, но лица людей, спешивших на раннюю смену, были отрешенными…
Добежав до Колокольной, я свернула за церковную ограду и затаилась: тот, кто следил за мной, должен был выскочить из-за угла: на ходу, по инерции… Дойдя до парадной, я оглянулась. Напоследок – на всякий случай.
Из подвала несло плесневелой сыростью. Взбежав на три пролета, я замерла у дверей. Еще не решаясь, я прислушивалась к соседним квартирам, словно за дверьми, запертыми наглухо, стояли серо-зеленые писцы. Готовые слушать мысли, они держали пустые блокноты и приготовленные ручки. «Главное, не думать», – стараясь не выдать себя мыслью, я собирала силы. Мягкое, похожее на опилки, обкладывало клетки мозга, они гасли узкими окнами – одна за другой.
На звонок не выходили. Припав к замочной скважине, я прислушивалась, но не различала шагов. Не дождавшись, тронулась вниз по лестнице, но за спиной хрустнуло и открылось. Не ступая на площадку, Митя вырос в просвете створки шириной в ладонь.
Его лицо было бледным. Тусклый взгляд скользнул и остановился. «Господи, – он произнес неслышно. – Это – ты… Есть Бог». Коротко оглядевшись, словно знал про соседские двери, он поманил меня пальцем и отступил в глубину. Костюм, сменивший вытертые джинсы, придавал ему строгую торжественность. «Ты… куда-то… собрался?» – я прошептала, не понимая. «Тихо, мама спит». Он приложил палец к губам. Снова, как в академической церкви, его палец просил о молчании.
Шагая по комнате, Митя говорил короткими, едва связными фразами, из которых я поняла главное: взяли того, кто давал книги. Теперь, добравшись по цепочке, они вызвали его, приказали явиться на Литейный – вручили повестку. «Прямо на работу, двое… Мне позвонили из отдела кадров, предложили спуститься, там у них специальная комната, чтобы никто не мешал». – «Это они сказали, что взяли того человека?» – «Нет, но назвали фамилию, спросили – знаком ли?» – «А ты?» Митя кивнул. «Но, может быть…» – я искала нестрашное объяснение. «Нет, – он щелкнул пальцами. – Тем же вечером мне позвонили из Москвы. Это – последний звонок. Потом я уже не подходил».
«Когда?» Подойдя к столу, Митя взял листок и подал мне. Бумажка в четверть страницы, похожая на квитанцию. Я вчитывалась внимательно. Фамилия, имя, отчество, время, номер комнаты и подъезда. Через неделю.
«Неделя, целая неделя, – сев на подлокотник, он глядел мимо. – Специально… Отсрочка, психологический прием – обессилить», – глаза распахивались слепо. «Ну что ты говоришь! Если бы у них на тебя было, неужели стали бы раздумывать, давать время? Явились бы сразу – с обыском». – «Явятся», – словно очнувшись, он обернулся на дверь. Клетки мозга пылали огненными полосами: теперь я понимала, зачем он надел торжественный костюм. «Господи, – я сказала, – звонок, мой звонок, ты выходил встречать их…»
Мы сидели за низким столом, не приближаясь друг к другу. «А раньше ты ничего не замечал?» – «Нет, разве однажды. Вызвали в отдел кадров. Сказали принести справку из паспортного стола, помнишь, тогда, на Рубинштейна…» Я вспоминала вечер и замкнутый путь, легший муравьиной тропой. Из года в год по тропе ходили те, кого отправляли за справкой. «А потом?» – «Ничего, – он пожал плечами, – взял, отнес, подшили». – «Но тебе, – я начала осторожно, – потом тебе никогда не казалось, что кто-то?..» – «Следит?» – подумав, он покачал головой.
«Эти двое, как они выглядели?» – я принималась снова. Митя сморщился неопределенно. «Лица, – я вдохнула коротко, – в их лицах? – голос уходил вниз, под ребра. – Не было такой… зеленоватости?» Не удивляясь, Митя думал внимательно. В лице, измученном тревожными ночами, проступала беззащитность.
«Послушай, – решившись, я заговорила снова, – раз уж идти… Там они знают мысли». Я сказала и замерла, ожидая яростной вспышки, но Митя усмехнулся, соглашаясь: «Мыслепреступление? Конечно. Я помню об этом. Черт, надо было и мне…» Поймав мой взгляд, он улыбнулся криво: «Если б знать заранее… Церковных не трогают. Надо было – в церковь».
Возражая, я заговорила о церковных диссидентах, о том, что были и есть процессы, брали и сажали. «Как же его, господи?.. – я не могла вспомнить. – Ты же сам говорил, этот…» – «Да если бы я хоть четверть, хоть четверть того, что этот Якунин! Неужели стали бы возиться?! Черт! Меня бы они просто уничтожили!» – «Не ори, – я сказала, наливаясь злобой, – тебя они пока что только вызвали, а он уже сидит. В конце концов, если и так, никто не мешал тебе – в церковь». – «Не-ет уж, – он ломал губы, – мне-то как раз именно мешали, твои же церковники. И не только. С моей-то историей! Представляю, как бы они сунулись с моей кандидатурой – на согласование с коллегами!» – «С какой историей?» – я спросила и опустила глаза. «Было дело. Сейчас об этом незачем. Могут дернуть и тебя».
«Что плохого, если церковь защищает своих? Тебе что, лучше, когда отрекаются?» – «Да разве!.. При чем здесь это: отрекаются, защищают. Сами по себе они не защищают и не отрекаются. Гадость в том, что и то и другое – по соглашению, – он устал и затих. – Ну почему, почему ты не можешь просто быть женщиной, нормальной женщиной: пожалеть меня? – ежась от холода, Митя поводил плечами. – Для этого ничего не надо. Ничего, даже книг. Это – инстинкт. Он есть у любой козы или, черт бы ее побрал, крольчихи…» – «Да, – я сказала, – верно, у любой козы».
Я думала о том, что сейчас, в эту самую минуту, готова отдать все, чтобы стать этой самой козой…
«Разве ты… когда-нибудь… учил меня этому? И не смей из меня – урода… Ты сам, сам, разве сам ты умеешь хоть кого-нибудь пожалеть?» – «Помнишь, тогда, в мастерской, когда рухнул дурацкий омар, ты сказала: мы все – покойники? А еще потом ты говорила, что хочешь жить нормальной жизнью. В этой стране – нельзя. Я говорил, но ты не поверила. Если они на этот раз отпустят…» – Митя задохнулся и замолк. «Что?» – я спросила, на что-то надеясь. «Ничего», – он не стал продолжать. Вынув из моих рук бумажку, сложил по сгибу и спрятал в нагрудный карман.
Я встала и пошла к зеркалу. Мутноватое от старости и пыли, оно было вправлено в дубовый шкаф. «Скоро все кончится, осталось совсем немного… Немного потерпеть», – я утешала Митино отражение, глядевшее на меня из зеркала сквозь время и пыль. «Почему ты так… говоришь?..» – Митя стоял за мной. В глазах, смотревших на меня из глубины, не было ненависти. Пыльное зеркало отражало испорченную реальность, преломляло ее как луч. Луч, исходящий из нашей жизни, возвращался назад преображенным. Митины глаза теплились радостью: отражение, стоящее за плечом, ткнулось в мое плечо подбородком. Я подняла правую руку, и мое отражение, подняв левую, коснулось Митиной щеки… «Потому, что я не верю в совпадения», – глаза в глаза, я бы не посмела. «Тебя – тоже?!» – подбородок вздрогнул и, напрягшись, выступил вперед.
«Нет, нет, это – не то, ты не так…» – я заговорила торопливо. «Слава богу!» – он выдохнул облегченно. Отраженный взгляд опять был теплым и праздничным. «Хватит про них. Расскажи, – Митя повернул меня к себе, – мы не виделись вечность».
Я вывернулась из его рук и, садясь в кресло, подумала о том, что все действительно сдвинулось: прежний будничный Митя так не сказал бы никогда. В обыденном мире, в котором его не приглашали повесткой, Митин язык был опасливым: избегал прямоты. Все, что пронзало душу, мгновенно взывало к околичностям, как будто искренность, облачаемая в слово, требовала иронической упаковки.
За дверью зашаркали. «Мама ничего не знает», – Митя предупредил коротко. «А если зайдет?» Я растерялась. «Не зайдет, рассказывай», – он просил нетерпеливо.