Лавра - Елена Чижова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Тот, кто сядет напротив, начнет передергивать». – «Мы что? Там – за ломберным столиком? Партийку в карты?» – он усмехнулся. «Они действуют как цензоры. Помнишь, ты объяснял? Вырвут единственное слово, но смысл мгновенно меняется, как будто вывернут наизнанку. Да, вот еще, – я смотрела на темно-синий свитер, – старайся не думать правду».
«Тебя послушать, – Митя вынул свитер из моих рук и теперь оглядывался, не зная, куда пристроить, – прямо кодекс советского человека: туловище – в тепле, смысл – наизнанку, в голове – единственно ложь. – Кинув на диван, он шагнул ко мне. – Во всяком случае, спасибо за заботу. Ты говоришь сущие глупости, но выглядишь замечательно: коза козой…»
В прихожей щелкнуло. «Мама, – помрачнев, он отступил. – Пошла в булочную. Ходит каждый день, что бы ни случилось. С ее болезнью это очень опасно. Сколько таких случаев: выходят и забывают. В сумочке, я слежу за этим, всегда документы. И номер телефона – если что, мне сразу позвонят. Понимаешь, – он прикрыл створку машинально, – если меня возьмут, она ведь будет ходить по-прежнему. И однажды… Ты побудешь?» – он спросил коротко, без перехода.
Привитые почки налились горечью. Острые и зеленоватые, они проступали сквозь запятнанную ткань. «Я собирался позвонить тебе», – он сказал тихо, словно бы в оправдание. «Мне пора. Я позвоню».
«Бесполезно, – Митя смотрел разочарованно. – К телефону я не подхожу. Ты вернешься? Когда ты вернешься?» – он переспрашивал настойчиво. В голову лезло двузначное число. До него, указанного в повестке, оставалась одна неделя. Я поднялась.
«Ну ладно – ты… – он взялся за ручку входной двери. – Но он, как же он – под венец?» – «А что здесь?.. Он мне – муж», – все-таки я вставала на защиту. Ради ребенка, который когда-нибудь должен родиться. «С государственной точки зрения. Но с церковной… он ведь и с прежней женой венчался». Я отступила, не понимая. «А ты что же, не зна-ала? Все знали, он и не скрывал. Венчались на последнем курсе. Мать пригласила священника на дом, чтобы не донесли в ректорат». – «Знала», – я ответила, словно Митя уже стал одним из тех, кому нельзя говорить правду.
Выйдя на площадку, я тронулась вниз по ступеням. За спиной хрустнул замок: гадко, как носовой хрящ. Боль, резавшая глазные яблоки, мешала сосредоточиться. Если бы тот, кто слушал мои мысли, вознамерился записать, вряд ли он сумел бы это сделать. Даже себе я боялась передать словами: тот, кто принимал мою исповедь, знал единственную и главную правду. Она заключалась в том, что под венец я пошла с чужим, ворованным мужем, а значит, мое договорное венчание было воровским.
«Ищейки могут выслеживать только по мысленным словам. – Поравнявшись с церковной оградой, я сказала себе: – Теперь я для них невидима. Хорошо. Это – хорошо».
Церковный двор был усеян строительным мусором: криво распиленные доски, мотки проволоки, тяжелые бетонные глыбы. У заднего крыльца, сброшенные к алтарной стене, лежали мешки. Их выгрузили и оставили под открытым небом. То тут, то там в мешках зияли отверстия. «Тише», – спасаясь от нового подступающего приступа, я заставила себя не думать о пулях. Никакой не песок – цемент.
«Что же мне делать, Господи?» – я прислонилась к алтарной стене. Оглянувшись, я увидела пластмассовую плошку, до краев заполненную водой. Зачерпнув горсть из прорехи, я поддернула рукава и принялась замешивать старательно – свободной рукой. Глиняное тесто, похожее на разъезженную дорогу, становилось гуще. Разминая пальцами, я уносила его в угол, туда, где, шевеля метелками, стояла крапива. Если слова, все слова исчезнут, что-то должно остаться свидетельством – чтобы ангел, летающий над полями, мог увидеть и понять без слов. Золотистые утренние лучи обходили высокие стебли. Крапивные метелки, склоненные своей тяжестью, выступили мне навстречу. Они были тяжелыми и полновесными, как кропила.
Я села в траву. В мире, соединяющем низ и землю, я сидела, как оглашенная, и за меня, выбравшую безумие, некому было попросить.
«Нету, нету детей, нет и не будет…» – я бормотала и разминала в ладонях, с наслаждением, словно зачиная новую жизнь, катала и катала шарики и выкладывала перед собой. Красное капнуло на руки, и, закинув голову, чтобы свернулось, я следила глазами за солнцем. Оно уходило за край стремительно набухающего облака. Торопясь поспеть до дождя, я опустила голову, не обращая внимания на кровь. Сероватая глина становилась красноватой. Быстрыми пальцами я лепила маленькие тельца. Глиняные человечки, замешанные на моей крови, оставались свидетельством – за меня…
Оглядевшись напоследок, я пошла обратно – к калитке. Еще не свернув, я услышала голос, зовущий меня по имени. Не оборачиваясь, потому что теперь уже знала – чей, я шла медленно и спокойно, больше не боясь думать. Я думала о том, что теперь бояться нечего: пусть приходят и записывают. Маленькие человечки, которым я успела передать, пойдут вперед по моей обочине, когда я, побежденная врагами, буду выть бессмысленным воем, в котором не останется ничего свободного: ни земли, ни низа, ни мыслей, ни слов.
«Я сделала это. Мои пальцы измазаны глиной – они могут прийти и убедиться». Словно предъявляя бесспорное доказательство, я вытянула перед собой руки и вывернула ладонями вверх.
Высшая мера
Кружа по комнатам, я примеривалась, с чего начать. Начинать следовало немедленно. Я чувствовала стремительно нарастающее нетерпение. Оно ныло в пальцах, шуршало за ушами, дрожало под сердцем. Странным образом с ним соединялось спокойствие. Руки, готовые действовать, наливались силой.
Бессвязные мысли вились в голове. Единственное, что всплывало ясно: церковный развод. Об этом я думала с холодной решимостью. Так я избавлюсь от трехрублевой бумажки, заложенной между страницами. Отдам обратно, не приму на себя грех воровства.
Вопрос, касавшийся отца Глеба, звучал просто: во что бы то ни стало я должна выяснить, знал ли он о том венчании. Отголоски прежних разговоров приходили на память: я склонялась к тому, что знал. Во всяком случае, начинать следовало с Глеба. Разговор с Митей – на потом.
Канал связи действовал безотказно. Мы встретились у Казанского собора, и, выслушав, отец Глеб поморщился: «По правде говоря, не вижу особого смысла». Опуская глаза, он заговорил о том, что, в сущности, ни он, ни кто другой не имеет права вмешиваться, диктовать вполне житейское решение, тем более неизвестно, что выйдет лучше, по крайней мере, в данном случае – оставаться или уезжать. Предположение, что Митю посадят, он отмел безоговорочно. «Если только за чтение – пересажали бы полстраны», – отец Глеб пожал плечами.
Мы сидели на скамейке, и, отводя мою просьбу, он говорил тихо и монотонно. По его словам выходило, что Митин отъезд освободит мою душу – отпустит с миром. «Не видишь – не бредишь», – он произнес рассудительно. Оглядывая меня тяжелеющим взглядом, отец Глеб рассуждал о цельной и радостной жизни, в которой я, забыв про Митю, стану хорошей женой и – он помедлил – матерью.
Я слушала и смотрела в небо: густая черная туча наплывала на купольный крест. «Вы говорите так, потому что у вас есть личная причина радоваться его отъезду». Чужие голоса вступали время от времени, но отец Глеб не замечал. «Если хочешь – да, – он принимал прямой разговор. – Во-первых, по-человечески, я – на стороне твоего мужа… – он назвал его уменьшительно-ласкательным именем, – а во-вторых…» – «Ну?» – прислушиваясь к моему вопросу, голоса стихли.
«…Таким, как Дмитрий, здесь, – отец Глеб очертил границы пространства, – все равно жизни не будет. Дело не в этих – с Литейного. Дело в их собственном выборе. Не знаю, как тебе объяснить, но путь, который они нашли для себя, в сущности – тупиковый. По отношению к жизни народа они – личности маргинальные, бредут по обочине». На висок упала капля, и, отерев, я повела плечом.
«Что значит – по обочине?» – я обращалась с угрозой. «Это значит, – он говорил тихо и веско, – пройдут, не оставив следа. Плетью обуха не перешибешь. То, что хорошо в юности, в зрелые годы выглядит несколько неестественно, как… юношеский грех», – отец Глеб усмехнулся коротко. «Вот оно что, юношеский… И вы, выходит, грешили?» – я заставила себя улыбнуться. «Отчего же, грешил помаленьку. Кто ж из нас, университетских… Я тоже кричал – свобода…» – он пробормотал хрипловатым голосом и махнул рукой.
«В нашей богоспасаемой стране, – он продолжил без тени улыбки, – нигилизм – опасный грех. Он ведет единственно – к разрушению, и если кто-то, – пальцем он показал в небо, – пишет за нами, в этом революционном деле накопилась не одна сотня томов».
«Вы хотите сказать, что там – предварительное следствие? Интересно, когда-нибудь нам дадут почитать дела?..» – «Вот-вот, – отец Глеб подхватил охотно. – И статьи, заметь, групповые – по этим делам». Луч, пробившийся сквозь прореху, впился в основание креста. «Что свяжешь здесь, то свяжется и в небесах. В конце концов, пространство – трансцендентно», – отец Глеб пригладил бороду. Уродливое слово пришпорило память и ожгло крапивным хлыстом.