Том 1. Детство Тёмы. Гимназисты - Николай Гарин-Михайловский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Еще? Что ж еще? Я принимаю похвалу только оттенку. Наши песни только тот споет так… чтоб передать душу хохлацкую… а наша душа в степи, в тоске по степи, когда ее нет… в удали казацкой… в любви, — есть дивчина, любит ее, сколько пустит, — нет — потопит свое горе и душу без думки, с размаху, так — только чтоб дух захватило в славном деле… Спеть так может только тот, кто рос в степи, кто кормился в ней подпаском, плакал, когда били его, радовался, когда дивчина-сердце по той степи шла да светилась на весь божий мир. О! такой запоет про степь: запоет, як про мамку свою рыдну, затоскует и заплачет, как про дивчину, от которой оторвали люди, а сердце не забыло…
Ой, мамо, мамо,Сердце не бажае,Кого раз полюбит —С тем и помирае.
Он оборвался и раздраженно проговорил:
— Это не та хохлуша поет, что полурусский костюм надела, да и думает, что она хохлуша. Это не в три яруса перевязанная кацапка поет, которой хоть в очи наплюй… кисель какой-то… тесто: облепит своего мужа так, что и застрял и скис… Это поет дивчина, без которой и Сечи и воли не было бы у казака… та, которая не боится искать, а уж «знайдет», так сумеет взять то, что ей бог, а не люди дали, спрашивать не станет… даст свое счастье, кому захочет.
— Ну, однако, жена Тараса Бульбы не похожа на ту, которая тебе снится, — заметил Корнев.
— Мне или Гоголю снится? Была бы Сечь, если б бабы не гоняли их туда? Вся история наша не с бою? А кацапы всё киселем: закиселили татар, закиселили французов… Та-а-рас! Посмотрел бы я на твоего Тараса, если б ему русская трехъярусная попалась.
— Слушайте, Долба, я хохлуша? — спросила Корнева.
Долба поднял голову и, облокотившись локтями о колени, ловя губой свои подстриженные усы, смотрел ей в глаза и загадочно щурился.
Корнева не выдержала. В глазах ее мелькнуло что-то.
— Ведьма! — быстро наклонился к ней Долба и залился веселым смехом.
— Благодарю, — обиделась Корнева.
— Нет, так сразу нельзя ответить… Вы знаете, у нас, у хохлов, как паробки дивчат узнают: кохаются.
— Что значит кохаются?
— Кохаются?.. Воля полная… у нас девушка до свадьбы совершенно вольная, и критики на нее нет: хочет — с одним жартуется, с другим, — пока не подберутся друг к другу.
— Что ж, это разврат… — заметил Семенов.
— Нет, разврата нет: воля. Разврат, где воли нет, а здесь воля полная… И дело до разврата не доходит.
— Ну… — кивнул головой Семенов.
— Под устав не подходит, — в тон ему сказал Рыльский.
— Под устав нравственности не подходит, — ответил с ударением Семенов и уставился в глаза Рыльскому.
Рыльский понял, на что хотел намекнуть Семенов, и спросил, слегка прищуриваясь:
— Чувствуешь себя хорошо?
— Очень хорошо.
— Ну, и проповедуй своей невесте…
— Я надеюсь, что моя невеста сама это будет знать, — ответил многозначительно Семенов.
Наступило общее неловкое молчание.
— Описать тебе твою невесту? — предложил Долба Семенову.
— Опиши, — вызывающе протянул Семенов.
— Красивая, — начал Долба, отсчитывая по пальцам, — конечно, с хорошими манерами, — словом, то, что называется воспитанная.
— Надеюсь.
— Будете играть: ты на скрипке, она на рояле.
— Обязательно.
— Ну, что ж еще? По утрам станете играть, под вечер гулять ходить будете… Ты будешь затягиваться с двойным наслаждением против теперешнего и будешь ей всё объяснять: «Вот это, моя милая, хороший человек, а это дурной, а по сторонам, когда я говорю, не смотри, а то я обижусь. А если я обижусь, я не скрипку, а тебя пилить стану. А если ты не образумишься, я тебя попру своим презреньем и понятием о чувстве собственного достоинства вообще и о том, что такое порядочная, воспитанная женщина в особенности…»
— Ну, потрудитесь теперь свою невесту описать.
— Моя? моя будет или из деревни, или одного со мной ума и развития, которую бы учить не пришлось, потому что все равно не научишь, а сам засосешься в ее киселе. Ну, вольная будет, умная…
— Все умных возьмут, а дуры куда же денутся? — спросил Вервицкий.
Долба весело посмотрел на него.
— Выбирать-то мы с тобой будем…
— Ну что же? кому ж нибудь все-таки достанется глупая, — сказал Вервицкий.
Долба оглянул всех и ответил, почесывая затылок:
— Не сообразил. Ты что не пишешь?
— Не пишется, — пожал плечами Вервицкий.
Все рассмеялись, и даже Карташев не удержался, фыркнул за парусом.
На горе из-за сада показалась дача Горенки. Лодки пристали к мягкому песчанистому берегу.
Пока соображали, как подтянуться к сухому месту, Долба, проговорив: «Эх вы!» — прыгнул и по колени в воде потащил за канат лодку.
— Постой, и я, — предложил было Берендя. Но, пока он собирался, носы лодок уже лежали на сухом берегу.
Один за другим попрыгали все, за исключением Карташева.
— Обиделся, — тихо махнул рукой Рыльский.
Еще подождали, и, наконец, Долба спросил Карташева:
— Ты что ж?
— Я не пойду, — ответил Карташев.
— Пойдем, Тёма, — попросила было сестра.
— Не пойду, — отрезал Карташев и отвернулся.
Переглянулись все и стали медленно подниматься в гору.
— Что с ним сегодня? — спросила Корнева.
Рыльский молча пожал плечами.
— Ну, что ж? не хочет, и бог с ним, — сказал Семенов.
Карташев лежал в лодке так плотно, точно прирос, злорадно провожая глазами исчезавшую между деревьями компанию.
Горенко сидела на ступеньках террасы и, увидев многочисленное общество, пошла к ним навстречу.
— Наташа! — радостно бросилась она.
Она быстро поцеловала Наташу, посмотрела на дорожку, откуда пришли все, и спросила:
— А брат твой?
— Капризничает… в лодке лежит, — ответила Корнева.
— Просто не в духе, — сказала Наташа, — с утра он еще… там дома у него вышла одна история неприятная.
По лицу Горенки пробежала тень.
— Что ж, он боится, что при виде меня ему еще неприятнее станет?
Анна Петровна обиженно улыбнулась, пожала плечами и повернулась к остальным:
— Милости просим на террасу.
Моисеенко как поздоровался, так и стоял, продолжая смотреть на нее.
— Вы как попали? — спросила его Горенко.
— Только под одним условием и поехал, чтобы к вам на дачу, — выдала его Корнева.
Горенко покраснела и, по привычке кусая губы, пошла за другими рядом с Моисеенко.
— Как брат?
— Ничего… сегодня лучше.
Манера говорить Анны Петровны была оригинальная и своеобразная: она отвечала не сразу, как будто ее отделяла от говорившего какая-то изолирующая среда, звук чрез которую проходил не сразу, а нужно было время. Иногда казалось, что она не слышала, но проходило время, и она отвечала так, как будто отвечала себе, но могли слушать и другие. Эта манера на Моисеенко действовала в смысле усиления того особенного и впечатления, и уважения, и обаяния, какое он чувствовал к ней.
Брат Горенко, Сергей Петрович, стройный, худой, с темным лицом, тусклыми черными небольшими глазами, с черной, окаймлявшей лицо бородкой, смотрел подавленно, вопросительно протягивал свою худую руку и старался приветливо улыбаться.
— Любуетесь? — спросил его Долба и показал на море.
Часть берега скрывалась за садом, но дальше был открытый вид, и ничто не мешало взгляду сразу охватить и потонуть в безбрежной, точно позолоченной, морской глади. Только в левом углу террасы сквозь деревья просвечивал обрывистый берег с торчавшими из воды острыми камнями, поросшими длинной морской травой. Каждый раз, как волна плескала о камни, трава эта как веером расплывалась по ней. В то время, когда везде царила мертвая тишина, были неподвижны и воздух, и море, и сад, в том уголке все продолжало бурлить, все несло какой-то шум и постоянно привлекало к себе тревожные взгляды больного. Но опять он обращался к далекому горизонту, где все в ярком огне лучей точно застыло в неподвижном покое, и опять стихал и удовлетворенно, без мысли, смотрел в пространство.
— Мы не стесняем? — спросил Анну Петровну тихо студент.
— Нет, нет… Сейчас чай будем пить.
Наташа была не в духе.
Корнев грыз ногти и старался дать себе отчет, что он чувствует к Наташе: ему нравились ее глаза, ее волосы, фигура, но не было цельного впечатления: захватывающего интереса. И он еще пытливее заглядывал в ее черные глаза и еще озабоченнее грыз ногти.
«А может быть, просто я ей не интересен? Это само собой разумеется, — спешил он себе ответить, — но и с остальными она такая же».
Только при брате она оживлялась, и тогда Корнев чувствовал ее сильнее. Зато в отсутствие его она вся была пред ним налицо, и это доставляло ему и тайное удовольствие, и огорчение. Сидит, бывало, за уроком и вспомнит вдруг ее: на мгновение потонет в воспоминаниях, спохватится и гонит их от себя, и после этого еще противнее ему «таянье», как он называл ухаживанье Семенова. В такие минуты нежных воспоминаний ему казалось, что и он не лучше Семенова — такой же, уныние наводящий своим ухаживающим видом, донжуан.