Венский бал - Йозеф Хазлингер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Тут у вас прямо как на войне, – сказал отец одному из полицейских.
– Ничего страшного, – ответил тот. – Все пройдет тихо-мирно. Простые меры предосторожности.
Через несколько минут, уже в вестибюле, я держала в руках дамский подарочный набор – плетеную корзинку, содержимое которой я исследовала, пока мы топтались у гардероба. Я обнаружила дюжину флакончиков с духами, пробные упаковочки деликатесов, кожаную закладку для книг, сигареты и маленькую бутылочку шампанского. Все это венчалось букетиком в бидермейеровском вкусе. Каждый предмет, кроме закладки и сигарет, – в миниатюрном исполнении. Мужчины получили жетоны для театрального казино, карманные календари в черном кожаном переплете и опять-таки сигареты, правда более крепкие. В вестибюле был размещен целый арсенал телекамер и со всех сторон в глаза били прожекторы. Когда Герберт принял у меня пальто, мне показалось, что камеры обратились в мою сторону.
– Нами уже интересуются. Как всегда, назойливо и беззастенчиво, – заметил Герберт.
Из-за обилия прибывающих гостей на широкой лестнице возникла заминка. Я настолько успела привыкнуть к свету множества прожекторов, что могла уже разглядеть своды и арочные проемы со всеми их замысловатыми пересечениями, фрески и золотую лепнину на стенах. Все это производило впечатление торжественной значительности, которое портила толчея на лестнице, где люди тыкались в спины друг другу. Перед нами поднимался мужчина, который все время озирался, периодически повторяя: «Обалденно!» Мы вновь встали так, чтобы отец шел в середине. Его левая нога всегда на ступень опережала правую.
Женщина рядом со мной держала в руке букет красных фрезий, словно шла к алтарю на венчание. На какой-то миг меня прижало к ней натиском толпы, которой пришлось расступиться перед двумя мужчинами с камерой и микрофоном. Мы обе в один голос воскликнули: «Прошу прощения!» – и рассмеялись, осознав комизм ситуации. Женщина сказала, что ее дочь будет впервые танцевать на балу. И она, мать, непонятно почему испытывает то же волнение, что и двадцать три года назад, когда она сама была дебютанткой.
– Нет, – возразил ее спутник, прижатый к другому плечу дамы. – Тогда ты волновалась еще больше. Просто это померкло в памяти. После двадцати лет супружества впечатления юности блекнут.
Прошло около получаса, прежде чем мы добрались до своей ложи. Отца прежде всего интересовал бальный зал. Еще по пути к ложе он часто останавливался, чтобы оглядеться. Он был в восторге от обилия белых и розовых гвоздик.
– В тридцать девятом, – сказал он, – тоже было много цветов. Здесь, в фойе, сотворили настоящий весенний ландшафт. Я тогда подумал, что такое количество цветов в одном месте просто невозможно. Но на сей раз их еще больше.
Мы пересекли партер, который постепенно, наподобие пандуса, без единой ступени поднимался к рампе, образуя вместе со сценой одну огромную площадку для танцев.
– В то время не было лож у самой сцены, – рассказывал отец. – Зато на сцене был установлен большой золотистый шатер с сотнями белых лампочек изнутри. Бал в Опере проходил под знаком света, северного света разумеется. Я даже помню, как звали конструктора этого сооружения, – это был инженер по фамилии Гофман. Его коллега, с которым мы познакомились той ночью внизу за бутылкой молодого вина, называл всю эту декорацию сказками Гофмана. Я тогда еще оглянулся: не слышит ли кто? Я подумал, что он сболтнул лишнее. Угоститься вином как раз пожаловал райхсштаттхальтер, то бишь имперский наместник Зейс-Инкварт со своей свитой. Все это я как сейчас помню. Вино тогда хранили в подвалах Оперы, в помещениях столярной мастерской. Я оглянулся и сам себе показался трусоватым. Но в то же время я знал, что и барышне-ассистенту, с которой я сидел, слышать такие вещи удовольствия не доставляет. Сказки Гофмана. И только? А как, собственно, сейчас проходят в ложи у сцены?
Мы задали этот вопрос одному из распорядителей. Когда мы входили в ложу бенуара, случилась неприятность. Герберт зацепился фалдой фрака за дверную ручку, и он лопнул по шву. Но все его внимание было сосредоточено на моем отце, и Герберт ничего не заметил. Только когда пришло время перекусить и мы принялись за креветочное ассорти – единственное блюдо, сервированное в ложе, – а Герберт начал восторгаться разрезом на моем платье, я заметила, что и его костюм не без разреза. И тут стало ясно, что нынче нам не танцевать, а ему придется использовать свои жетоны как-нибудь в другой раз.
За минуту до выхода дебютанток и их кавалеров, которые должны были исполнить полонез, все внимание было приковано к главной ложе: пора бы уж бундесканцлеру подать признаки присутствия; справа от нас в воздухе замелькали стайки листовок. Мы не могли прочесть, что на них написано. Те, у кого были театральные бинокли, стали читать вслух:
– Мы пос-лед-нее дерьмо. Мы последнее дерьмо.
– Почему они пишут «мы»? Тогда уж «вы».
– Нет, «мы», то есть листовки.
– Думаешь, это инсценировано устроителями? А может, теперь так принято выражать уважение бригаде уборщиков? И они будут иметь в виду нас.
– Если и дальше так пойдет, это будет моим последним балом.
Один листочек упал прямо перед нашей ложей. Отца это позабавило.
– Должен сказать вам, детки, это действительно уже другой бал. В тридцать девятом тут была невероятная давка. Людей набилось вдвое больше, чем сегодня. И вдруг полная тишина. Она, как бегущий огонь, распространялась из центра зала. Без всякой команды. Последним шепотком из конца в конец пролетели два слова: Зейс-Инкварт и Бюркель. И опять неожиданность – все, не сговариваясь, вскинули в нацистском приветствии правую руку. Это было в тот момент, когда имперский наместник Зейс-Инкварт и имперский гауляйтер Бюркель появились в центральной ложе. У нас были билеты без мест, нам пришлось стоять, а точнее, почти висеть в давке у задних дверей, мы даже друг друга не могли видеть. А потом запели фанфары. Они были в руках у солдат, которые по лестницам поднялись на сцену и возвестили выход дебютанток и дебютантов. Но это были другие лестницы, не те, что сегодня.
Отец сдвинул очки на середину носа и поверх стекол посмотрел в сторону оркестра, который под сенью главной ложи начал играть «Фанфары до мажор» Карла Роснера. Под этот торжественный аккомпанемент ярусом выше появились бундеспрезидент, бундесканцлер, вице-канцлер, министр по делам искусств и генеральный директор федеральных театров вместе со своими половинами. Они встали – президент в центре – у бархатного парапета лож и благоговейно замерли. Фанфары смолкли. Оркестр заиграл Гимн Республики. Затем со сцены в ритме полонеза сбежали ученики и ученицы балетной школы Венской оперы. Они образовали нечто вроде живой спирали, которая превратилась в нарядные круги, вращавшиеся в противоположных направлениях. Лестница находилась прямо у нашей ложи. После короткого выступления юных танцоров по лестнице потянулась вниз бесконечная вереница черно-белых пар. Волнообразно извиваясь, она двинулась к другому концу зала, разделенного розовой цветочной линией. По обе стороны от нее возникли две белые полосы – это заняли свою позицию дамы, а обрамлением стали ряды кавалеров – черная кайма с серо-зелеными вкраплениями военных мундиров.
– Картина куда более впечатляющая, чем в тридцать девятом. Тогда было пар сорок, не больше. А тут весь партер заполнен. Как, должно быть, трудно дирижировать столь массовым действом. И долго они обычно репетируют?
Я ничего не могла сказать на сей счет. Герберт пожал плечами.
– Насколько я знаю, – ответил он, – задействована вся балетная школа.
– Но некоторые репетировали явно недостаточно, – заметил отец, глядя на пару прямо перед нами, которая выполняла фигуры танца с небольшим запозданием. – Вы ведь знаете, тогда я был с барышней, знавшей толк в искусстве.
Отец рассказывал об этом много раз. Но никакие напоминания не имели смысла, он просто делал вид, что не слышит. Если ему не давали досказать эту историю до конца, он вскоре начинал заново.
– Как сложилась ее жизнь? – спросила я.
– Я любил ее, – сказал он. – Бесконечно любил. По мне она предпочла карьеру.
– Она могла бы делать карьеру, не расставаясь с тобой.
Отец не отрывал глаз от черно-белых рядов, которые расходились, смыкались, проникали друг в друга, словно нанизанные на одну нить, а затем создавали новый узор. На дебютантках были маленькие, усыпанные стразами короны, руки в белых перчатках взмахивали букетиками. На какой-то миг все окрашивалось в черный цвет, затем в белый, и вновь возникала черно-белая мозаика. Дирижер столь сосредоточенно работал своей палочкой, что смахивал на иглоукалывателя.
– Ты забываешь, какое это было время, – сказал отец, – Из-за своей театроведки я вынужден был вступить в Национал-социалистическую партию.