Новый Мир ( № 2 2011) - Новый Мир Новый Мир
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Масштабность и безнадежность противостояния со своим временем с самого начала делается не просто одним из центральных мотивов поэзии Сопровского, но и одной из главных ее движущих сил.
Шуршит по сфере светлый хаос
С названьем звездного дождя,
Я в настоящем задыхаюсь,
Других времен не находя...
Именно в этих судорожных приступах удушья Сопровский ищет свой «выпрямляющий вздох», обретает ритм собственного поэтического дыхания. Откуда бы взяться свежему воздуху? Неоткуда: его надо создать самим, добыть из-под спуда, из-под глыб — ведь поэзия, как известно, и есть воздух. Это такие времена, когда поэт — чужой на своей земле:
Дорога звенит, беспощадно пыля,
На запад зарю провожая.
С рожденья без родины. Эта земля —
Чужая, чужая, чужая.
«Чужой по языку и с виду» (это, правда, сказано о возможной эмиграции, но и на родине ведь, по сути, было так же) [3] , поэт «недобит в отошедших боях», и он — добровольный изгнанник. Однако поэт и не думает отказываться от права на родную землю — права, предоставленного ему с рожденья и лишь узурпированного «черной равниной» (так называется стихотворный цикл из книги «Встречный огонь»), «сумасшедшей страной»: «Мое изгнанье слишком добровольно, / Чтоб эта воля доброю была...» Страна — это одно, а земля — все же нечто другое:
Земля — моя память, и память — земля,
И все это вместе — бессмертье.
«Не слушаться времени» совсем не просто и не очень-то весело. Но именно родная земля оказывается единственной почвой для борьбы:
Один резон — за будущее драться.
Одна надежда — прошлое спасти.
Борьба эта жертвенная (подвижничество), заранее обреченная на поражение. Что может противопоставить «без мелочного гнева» поэт «сумасшедшей стране», государству, которое «назавтра отметит успех мятежа» помпезным военным парадом? Лишь «армию» первого снега:
Пускай дивизия пушная
Тайгу оставит позади,
На всем пути своем сминая
Бронемашины и дожди.
Снег, северный ветер — это символы очищения родной земли, нескорого, но неизбежного. Это также понятные атрибуты пережитого страной террора, ГУЛАГа, «отголоски немыслимой злобы» — колымские, сибирские снега, в которых канули «прежние люди». Оттуда они и вернутся — «при первых порывах борея»:
Все те, кто ушел за простор,
Вернутся, как северный ветер.
Должно быть, я слишком хитер:
Меня не возьмут на рассвете.
<…>
Поэтому я додержусь
До первых порывов борея.
Не вовремя кается трус —
И трусы просрочили время.
Я знаю, в назначенный день
Протянут мне крепкие пальцы
Пришедшие с ветром скитальцы
С вестями от прежних людей.
Для Сопровского «прежние люди» — это в том числе поэты-предшественники, те, чьей поэзией он восхищается и чьим истинным продолжателем надеется стать как поэт. Для него непосредственные предшественники в поэзии не кто иные, как Мандельштам, Пастернак, Ахматова, Гумилев. Он понимает культурную пропасть, разделяющую новое поэтическое поколение и классиков Серебряного века:
И мы немели возле чуда,
Нам открывалась речь твоя
Фамильным кладом из-под спуда,
Хотелось крикнуть: «Я оттуда!..»
Но кто я и откуда я… [4]
В том-то и катастрофа — в разверзшейся пропасти, культурном беспамятстве, когда люди не понимают, кто они и откуда. Но этим же определяется задача поэта — извлечь «фамильный клад из-под спуда», обрести культурную вменяемость, вернуть русской поэзии «культурную силу».
Эту задачу и решала группа «Московское время», полагаясь на «пристрастие к российской поэтической традиции вместе с чуткостью ко времени, к его больным вопросам, к живым его чертам» (формулировка из черновика статьи Сопровского о «Московском времени», сохранившегося в домашнем архиве Татьяны Полетаевой). Сопровский действовал в строгом соответствии с выбранной стратегией, словно подхватывая оборванную песню на другом краю пропасти, как бы перекладывая на ту же музыку новые слова.
Его книга «1974» — лирический дневник целого года, день за днем — попытка реализовать концепцию одной из лучших поэтических книг XX века, пастернаковской «Сестра моя — жизнь», которая, как известно, снабжена подзаголовком «Стихи лета 1917 года». Этим, правда, прямое влияние Пастернака исчерпывается, однако постоянно ощущается самое непосредственное воздействие позднего Мандельштама — почти в каждом стихотворении, в интонациях, в самом торжественно-трагическом строе стиха, что Сопровский и не думает скрывать, насыщая свой образный ряд прямыми аллюзиями на этого, наверное, важнейшего для авторов группы «Московское время» (и не только для них) поэта.
В программном цикле «Волчья кровь» (откуда процитированное выше пророческое стихотворение о северном ветре [5] ) Сопровский вступает в прямой диалог с предшественниками, формулируя собственную авторскую позицию, которая продиктована «чуткостью ко времени, к его больным вопросам, к живым его чертам». Он возражает Пастернаку: «Но я-то не видал, по счастью, / Тобой усвоенных с трудом / Счастливых снов советской власти / О красном веке золотом». И тут же поясняет в сноске: «Речь идет только о пастернаковских идеях жертвенной роли интеллигенции в революции» — то есть не стоит преувеличивать значение высказанных упреков, не надо переносить идеологию на эстетику. В том же русле ведется разговор с Мандельштамом, к которому сразу отсылает название цикла. Сопровский как раз ощущает себя «волком по крови своей»: «Волчьей крови во мне — хоть ушат подставляй». Он воспевает не век-волкодав, а свой «волчий век»: «Я — пью за волчье сладкое житье, / За свет звезды над участью угрюмой». Он — не ягненок на закланье («жертвенная роль интеллигенции»), он жаждет поэтического реванша. Пусть гибельного (тут нет никаких иллюзий, и поэт готов, чтобы его кровь «щедро собачий украсила пир, / Настоящая, волчья, моя»), но вещи должны быть наконец названы своими именами. Поэзия должна сказать: то, что тут творится, — это вовсе не священное жертвоприношение, а кровавый собачий пир. Поэзия восторжествует, пусть и погибая.
Амбициозный замысел книги «1974» не удалось реализовать в полной мере. Для этого ведь потребовалось бы обрести ту самую «жизненно-культурную позицию силы», в чем Сопровский и пять лет спустя отказывал себе и даже такому столь высоко ценимому им и к тому времени действительно вполне зрелому поэту, как Алексей Цветков. Была проделана важная работа, сказаны принципиальные слова, заложен фундамент авторской образной системы. Но свои лучшие стихи Сопровскому еще предстояло написать.
Парадоксально, но в зрелых вещах Сопровского находится место и для столь вроде бы не любимой им иронии:
В Европе дождливо (смотрите футбольный обзор)
Неделю подряд: от Атлантики и до Урала.
В такую погоду хороший хозяин на двор
Собаку не гонит... (И курево подорожало.)
В такую погоду сидит на игле взаперти
Прославленный сыщик — и пилит на скрипке по нервам...
(И водка уже вздорожала — в два раза почти:
На 2.43 по сравнению с 71-м.)
И общее мненье — что этого так бы не снес
(Ни цен этих, то есть на водку, ни этой погоды)
Хороший хозяин: не тот, у которого пес,
А тот, у кого посильнее, чем Фауст у Гете.
Это уже не прежняя музыка на новый лад, это что-то другое. Конечно, все, о чем говорилось раньше, остается в силе. Сопровский все так же понимает свою поэтическую работу как «полночный труд историка и вора» — труд, который «окупится нескоро»:
Опять на пробу воздух горек,
Как охлажденное вино.
Уходит год. Его историк
Берет перо, глядит в окно.