Солнышко в березах - Николай Никонов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В уборной — топор вешай, не упадет — накурено так, что дым плотной полосой тянет в выдавленное окно. Все смолят. Толкуют о девочках. В углу у ржавой раковины кто-то сморкается, отмывает расквашенный нос. Трое восьмиклассников обсуждают достоинства Оли Альтшулер. Председательствует кривоносый Кузьмин. Я слушаю, усмехаюсь. Хочется сказать, что Олю знаю давнее их, что помню, как мать водила ее гулять за ручку — они жили в большом пятиэтажном доме недалеко от наших переулков, — и, как сейчас, вижу ее надменную маму, очень толстую, сдобную, важную, похожую на даму пик, и Олю — такую неженку-пироженку, бант в волосах, синяя матроска, губы клюквинкой, щечки — розовее не может быть, а ресницы уже тогда неправдоподобно густые и модные.
Но я, конечно, ничего не сказал. Я встал к окну, равнодушно вытянул коробку, еще равнодушнее раскрыл, отогнул глянцевую, приятно зашелестевшую кальку, достал папиросу, размял, подул, стукнул по крышке коробки. Мои действия, конечно, были замечены, и кто-то из ребят присвистнул:
— Ты-ы! «Паль-ми-ра»! «Пальмиру» курит!
— Ну и что? — ответил я.
— «Пальмиру»??
— Слепой, что ли, — на всякий случай я переложил коробку из правой руки в левую, а папиросу передвинул в угол рта.
Предосторожность была лишней.
— Дай закурить, а? — попросил один лоб-девятиклассник совсем миролюбиво. — Ребята, «Пальмиру» курит!
— Пожалуйста, — сказал я с неожиданной даже галантностью и раскрыл коробку.
На мое предложение охотно откликнулись все. Каждый взял по папиросе, почтительно рассматривая золотую надпись. А я вдруг вырос, приятно почувствовал себя хлебосолом и благодетелем.
— Хм… ххо… п… п… пполковничьи ккурит! — сказал Кузьмин. И, прикуривая у меня, сведя глаза к носу, спросил: — Бг… бгдб… ббатины, дда?
Я кивнул.
В конце концов не я ведь произвел своего отца теперь уже в полковники. Мне стало весело. А почему бы — нет? Кто знает моего отца? Его адреса нет, и в школу он не придет. И пусть он будет полковник, пусть ходит в светло-голубой нарядной шинели, в голубой каракулевой папахе… Я мгновенно поверил в это. По коридору в зал возвращался степеннее, увереннее и снова занял свое место у колонны.
В зале по-прежнему танцевали. Я не знал, который это танец, сколько времени прошло… Часы бы мне, как у Мосолова. Он нет-нет да и посмотрит. Часы только у него, да еще у Любарского.
Но вот оркестр оживленнее зашевелился, желтолицый железнодорожник с тем сыромятным лицом простуженно объявил:
— Просцальный вальс! Девуски пригласают…
Опять задудели трубы, забухал барабан. Снова потрясли меня звуки того же печального вальса. Но теперь я во все глаза смотрел, кого пригласит она. Она села к подружке, что-то ей говорила, убеждала, а потом встала и пригласила Любарского. И он пошел, как мне показалось, без особого удовольствия, потому что, наверное, хотел, чтоб его выбрала Оля Альтшулер. Оля же подошла к Мосолову… «Да, — подумал я, — так оно и должно быть, а ты — просто дурак со своей «Северной Пальмирой» в кармане». Знаете, почему-то я очень, очень тайно, очень-очень тайно надеялся, что девочка пригласит меня, — надеялся, и правда ведь смешно? Зачем она будет приглашать? За то, что я весь вечер торчал у колонны и глазел? Очень надо… Она и не видела никого-ничего, занятая своими любарскими. И на меня-то она за весь вечер взглянула всего раз-два, быстро-прищуренно и как бы недовольно… И все-таки… все-таки… Было мне больно. Могла ведь она, ну не пригласить, так хоть взглянуть… Бывают же чудеса. Или мы только верим в чудо, а чуда-то и не бывает. Бывает. Только редко оно, наверное, и не каждому достается, а ждут — все…
Она порхает по залу, точно красный мотылек, перелетают ноги в детских туфельках, косы гладят руку Гусара, сверкают, вертятся хромовые сапоги. Вздрогнул, когда меня позвали:
— Можно вас пригласить…
Передо мной стояла бледная девочка; высокая и плоская, с блестящим прямым длинноватым носом и тонкими губами. Может быть, она походила на деревянную польскую святую, которую я видел в кино. Она была не то чтобы не красива, а просто вся не такая, какую я ждал, и даже с радостью, с каким-то злобным нахальством я брякнул, что не танцую, не умею… Она вздохнула и отошла за колонну. Потом скрылась совсем. И мне стало ее жаль. Может быть, у нее такое же… Хоть трудно поверить. Но ведь я не хотел ее обидеть. Я в самом деле не умею танцевать, если б умел — не отказался бы. Я почувствовал нечто вроде благодарности ей за это нежданное приглашение — значит, все-таки не такой уж никому не нужный… И еще, освободясь от этих мыслей, увидел толстушку, кубышечку, она танцевала — и с кем! С Лисом! Вот так пара! Как у нее хватило храбрости? И еще улыбается, от улыбки личико просто расцвело, стало приятным — такое разрумяненное и нежное розовой младенческой нежностью.
«Ищи — и найдешь!» — по-взрослому не то подумал, не то повторил я читанное где-то. Пошел к выходу, грубо стуча коваными ботинками. Теперь почувствовал, сильно устал: голова отупела, ноги ныли, хотелось пить.
Я напился из никогда не закрытого крана холодной, воняющей хлором воды, а тем временем вечер кончился. Мимо, обгоняя и толкая друг друга, неслись по лестнице ребята и девочки, позабывшие свою чинность. Я не торопился, и обе подружки тоже обогнали меня. Они были очень оживлены, обе смеялись, на лице кубышки не было и следа уныния — так, со смехом они вышли на улицу, а я, несколько приотстав, повернул за ними следом, хоть было вовсе не по пути. Я шел, соблюдая ту меру расстояния, чтоб не обнаружить себя и не потерять их из виду. Шел, пока обе не скрылись в широком дворовом проезде. «Они живут тут. В этом большом дворе», — подумал я и тотчас представил двор днем. Я бывал здесь, когда ходил играть к Ремке Емельянову. Он жил в одном из четырех домов, образующих прямоугольник. Теперь Ремка уехал, но я помню все! С одной стороны двор завален ящиками, бочками, бидонами у орсовского магазинного склада, с другой стороны торцом серый внушительный дом, кругом в тополях, дальше помойные ящики, где роются жалкие бродячие собаки с нищенским взглядом, а на площадке и в затоптанном скверике много мелкой орущей ребятни. Неужели ОНА живет тут? И может быть, даже в Ремкином подъезде с исписанными мелом стенами, облупленной штукатуркой. Но то, что я узнал, где живет ОНА, дало мне и некоторое удовлетворение, как бы облегчение. Она теперь приблизилась ко мне! Стала яснее и определеннее, и, постояв у двора, я пошел обратно.
Была совсем уже ночь, весенняя и прозрачная, с легким светящимся небом. Густо-темно было лишь внизу, у заборов и домов. Фонари за войну перевелись и светили редко — один на квартал. Я шел медленно, лучше сказать — брел и плелся. Я не хотел торопиться. Иногда останавливался, тянул-вдыхал легкий запах ночи и наслаждался им, выдыхал медленно. Люблю дышать так, особенно осенью и весной, и в этом есть, наверное, что-нибудь от зверей, от моей прежней безначальной жизни. И еще я люблю смотреть в ночное небо, чувствуя его вечный бессмертный ход, все это соединяется во мне, и неясный тонкий волнующий отзвук рождается в душе вместе с великим желанием понять это, приобщиться к черному и серебряному, открытому надо мной, понять его даль и тайну…
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});