Пушкин. Частная жизнь. 1811-1820 - Александр Александров
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Нужды, папенька, особенной нет, разве что оставьте денег. Я поиздержался… Иногда надо дать служителю «тринкгельд», да нет. Да и долгу у меня товарищам уже десять рублей.
— Десять рублей! — возмутился и вскинулся Сергей Львович так, что хохолок у него на макушке задрожал. — Десять рублей! Возможно ли такое?
— Да, десять, — согласился с ним Александр. — Да разве это большие деньги?
— Не понимаю, не понимаю, — разволновался не на шутку Сергей Львович, — как можно было поиздержать на всем казенном целых десять рублей?! Не понимаю…
— Так ведь, папенька, это ж не в месяц, а почти в три года! — напомнил Александр.
— Десять рублей, братец, это деньги, а мы почти разорены, имения разграблены, и все из-за этой проклятой войны с извергом! Из-за нее мы потеряли все имения!
— Да вроде бы в наших имениях французы не были? — спросил Александр. — Кто ж их разграбил?
Сергей Львович если и смутился, то лишь на мгновение, а далее продолжал слишком уверенно:
— Крестьяне — мошенники, прости Господи, хуже французов, денег не шлют! Ну, впрочем, вот! — сказал он, чтобы закончить неприятный для себя разговор, и достал кошелек. — Возьми, мой любезный сын, ради встречи, десять рублей, да впредь…
— Как же, папенька, десять? — возмутился уже в свою очередь Александр. — Я десять только должен. Я и так за все годы ничего не видел. Всех родители навещают, а меня всего пару раз дядюшка Василий Львович.
— Ну вот еще пять, — скрепя сердце, согласился Сергей Львович. — Хотя я совсем не понимаю, куда в твои годы можно тратить деньги?
— И правда, Александр, куда?! — спросила мать.
— Мы всегда заходим в кондитерскую Амбиеля, когда нас пускают из Лицея…
— Должен тебе сказать, — перевел разговор на другую, более ему приятную тему Сергей Львович, — что дядюшка очень тобой доволен, много о тебе рассказывал в Москве. Про твои стихи всем известно. И к тебе скоро обещались князь Петр Андреевич Вяземский и Василий Андреевич Жуковский, они мечтают с тобой познакомиться…
— Вяземский? Жуковский? — недоверчиво спросил Александр. — Откуда они обо мне знают?
— От дядюшки, разумеется… Вся Москва о тебе наслышана. Николай Михайлович был у меня, желает возобновить с тобой знакомство…
— Я Карамзина плохо помню… Что-то не верится, чтобы Николай Михайлович…
— Да ты был совсем маленький, когда он бывал у нас… Но он тебя еще в ту пору приметил…
— А верно говорят, что он кончает свою историю да скоро поедет ее представлять в Петербург царю?
Раздался перезвон колокольчика.
— Это что? — спросила мать.
— Это звонят к обеду, — пояснил Александр. — Я пойду. У нас не положено опаздывать.
Он не стал уже целоваться с родителями, а лишь потрепал по вихрам младшего брата:
— Я зайду к тебе, Пушкин Лёв, когда выдержишь экзамен.
— Александр! — вдруг сказала молчавшая доселе сестра. — Я при нашем переезде потеряла твои стихи, что ты послал мне в письме. Не мог бы ты мне снова написать их?
— Мне жаль, Ольга, да я их не помню. Нет нужды все безделицы помнить! — отмахнулся он и твердым шагом вышел из залы.
Сергей Львович сделал неопределенный жест в воздухе, который одновременно мог означать и восхищение, и некоторые другие, не вполне приятные эмоции.
Из одного из больших окон коридора Пушкин смотрел, как родители, сестра и брат садятся в карету, как помогает матери отец, излишне суетясь, и сердце у него сжималось: он любил мать, испытывал острую сыновнюю жалость к отцу и вместе с тем чувствовал невозвратное отчуждение от этой семьи, где, может быть, один лишь Лёв оставался ему по-настоящему родным. В нем он видел себя маленького и себя маленького в нем любил.
Глава девятая,
в которой русские в Баден-Бадене собираются у Русского дерева. — Записки графа Корфа. — Прогулки с князем Горчаковым. — Октябрь 1882 года.
Русское дерево, развесистое, тенистое, стояло возле каменной стены, вдоль которой, а также вокруг него, были расставлены садовые скамейки; неподалеку располагалась небольшая кофейня, где столики стояли прямо на улице под разноцветными зонтиками, а у жаровни колдовал турок в красной феске, передвигая в горячем песке медные турочки с благоухающим напитком. Никто точно не знал, с каких пор это дерево стало называться Русским, одно было известно доподлинно, что уже лет двадцать возле него собиралась русская колония в Баден-Бадене. В свое время это дерево описал Иван Тургенев в нашумевшей повести «Дым», но некоторые старожилы уверяли, что Тургенев дерево это придумал, а не взял с натуры, что так называться дерево стало уже после его модной повести и тогда привилась мода собираться под ним, подражая тургеневским героям.
Из павильона неподалеку доносилась музыка — оркестр играл попурри из вальсов Штрауса. Иван Петрович шел мимо этого оркестра через толпу гуляющей публики. Пригревало солнце, словно и не было недавнего снега и слякоти, настроение у всех было весеннее, даже торговки разносили букетики искусственных цветов, будто только что собранных в окрестных рощах.
С утра, как всегда, Иван Петрович посетил баденский Конверсационсгауз, высокое и длинное унылое здание казарменного типа, каких много в немецких городках, с черепичною кровлей, маленькими окнами и большими колоннами. Здесь неизменно собирались посетители курорта посидеть в читальне, выпить чашечку кофе в кофейне Вебера, что он с удовольствием и сделал. Потом он заглянул на почту и обнаружил там долгожданный пакет на свое имя из Петербурга, в котором были записки графа Корфа, еще не напечатанные, присланные ему в копии. Некоторое время назад князь Горчаков с любопытством воспринял известие, что таковые имеются у Ивана Петровича, и намекнул, что желал бы с ними ознакомиться. Иван Петрович рад был доставить старику удовольствие, тем более что чужие записки могли и Горчакова натолкнуть на какие-то воспоминания. Такое уже бывало у Ивана Петровича в его разысканиях. Помнится, князь Вяземский делал ему заметки на этих самых записках, во многом возражая графу Корфу. Вспомнив князя Вяземского и графа Корфа, он, разумеется, вспомнил тотчас же, как общался с ними в Гомбурге несколько лет назад, где оба лечились на водах. Князь объяснял ему, почему он стал предпочитать шумному Бадену заштатный Гомбург, и прочитал свои стихи про Баден, написанные давным-давно. Сейчас строки сами всплыли в голове у Ивана Петровича, под них легко было идти, чеканя шаг:
Люблю вас, баденские тени.Когда чуть явится веснаИ, мать сердечных снов и лени.Еще в вас дремлет тишина;
Когда вы скромно и безлюдноСвоей красою хороши,И жизнь лелеют обоюдно —Природы мир и мир души…
Уму легко теперь и грудиДышать просторно и свежо;А все испортят эти люди.Которые придут ужо.
Тогда Париж и Лондон рыжий,Капернаум и Вавилон,На Баден мой направив лыжи.Стеснят его со всех сторон.
Тогда от Сены, Темзы, ТибраНахлынет стоком мутных водРазнонародного калибраПраздношатающийся сброд:
Дюшессы, виконтессы, леди.Гурт лордов тучных и сухих.Маркиз Г***, принцесса В***, —А лучше бы не ведать их;
И кавалеры-апокрифыСобственноручных орденов,И гоф-кикиморы и мифыМифологических дворов;
И рыцари слепой рулеткиЗа сбором золотых крупиц,Сукна зеленого наседки,В надежде золотых яиц;
Фортуны олухи и плуты.Карикатур различных смесь:Здесь — важностью пузырь надутый,Там — накрахмаленная спесь.
Вот знатью так и пышет личность,А если ближе разберешь:Вся эта личность и наличность —И медный лоб, и медный грош.
Вот разрумяненные львицыИ львы с козлиной бородой…
Он запнулся, запамятовав какие-то строфы, пробормотал просто ритм стиха и, уже подходя к Русскому дереву, неожиданно вспомнил дальше:
Все залежавшиеся в лавкеНевесты, славы и умы.Все знаменитости в отставке.Все соискатели тюрьмы.
И Баден мой, где я, как инок.Весь в созерцанье погружен.Уж завтра будет — шумный рынок.Дом сумасшедших и притон.
А вот и светлейший князь. Главная знаменитость в отставке. Он пока что не видел Ивана Петровича, полулежал в своем кресле, с ногами, укрытыми клетчатым шотландским пледом, окруженный стайкой поклонниц, совершенно для них безопасный, но щекочущий нервы своим изысканным флиртом опытного ловеласа. Иван Петрович посмотрел вокруг, где же его лакей, и увидел того с чашечкой кофе в руке, сидевшего за одним из столиков.