Пушкин. Частная жизнь. 1811-1820 - Александр Александров
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Смотря вслед государю, отходившему от него, Батюшков подумал, что перстень, ежели он хорош, отдаст своей любимой сестре Вареньке в приданое, ибо у него самого таких денег на подарок никогда не будет.
Отсутствие средств в последнее время особенно сильно угнетало его, потому что он был влюблен и, кажется, очень серьезно. На следующий день, несмотря на болезнь, он, не дожидаясь Нелединского-Мелецкого, послал к нему камердинера Якова сказать, что уезжает. Яков вернулся третьего дня морем, и слава Богу, ибо разбушевавшегося Митьку за пьянство пришлось сдать для наказания на съезжую. Яков белого вина теперь не пил, только иногда пригубливал красного и носил французские рубашки тонкого полотна. Речь его была изрядно сдобрена французскими выражениями.
После возвращения Якова от Нелединского-Мелецкого Батюшков поехал к Алексею Николаевичу Оленину, директору Императорской Публичной библиотеки, под начальством которого он когда-то служил помощником хранителя манускриптов, известному археологу, историку и художнику-дилетанту. Собственный дом Оленина находился неподалеку, в той же 3-й Адмиралтейской части, где у своей тетки Елизаветы Федоровны Муравьевой жил Батюшков, на набережной Фонтанки, у Обухова моста, но летом проживал он со всей семьей на мызе в Приютине, за Пороховыми заводами под Шлиссельбургом. Ехать туда было недалеко, всего шестнадцать верст от Выборгской заставы.
Усадьба располагалась на берегу речки Лубьи, которая отделяла приютинские земли от земель рябовских, принадлежащих известному богачу Всеволожскому. На одном из притоков Лубьи была сделана запруда, и налился перед барским домом большой пруд, где катались на ялике. Перед домом все лето стояли в кадках вынесенные из оранжереи пальмы и другие экзотические растения.
При въезде в усадьбу Батюшков встретил всю честную компанию, собравшуюся на этот раз у Елисаветы Марковны и Алексея Николаевича. Предводительствовал в компании сам Алексей Николаевич, малюсенький, вертлявый живчик, седой как лунь, слегка горбатый, с огромным орлиным носом, настолько несоразмерным лицу, что он казался приляпанным ему прямо на грудь. Умные его глазки горели веселым блеском. Он встал у кареты, приветствуя вновь прибывшего гостя. Обыкновенно он ходил в синем вицмундире с одной звездой, но сегодня, как на праздник, вырядился в милицейский мундир ополченца 1812 года. На одном плече у него был генеральский эполет, а на другом — погон из толстого золотого жгута; при этом наряде им всегда надевалась лента через плечо, все ордена, белые панталоны и сапоги с кисточками и шпорами; на маленькую седую головку — шляпа с громадным зеленым султаном из петушиных перьев, и сбоку прицеплялся тяжелый плащ, больше самого генерала, волочившийся за ним по земле… Говорили, что он носит военный мундир, на который, собственно, не имел достаточных прав, только из-за того, что государь любит военных, но Батюшков думал, что это совсем не так. Похожий на детскую игрушку casse-noisette, а по-русски «щелкунчика», он сам играл в это сходство, затевая игры и забавы. Батюшков был уверен, что Оленин понимает комичность своей фигуры в этом странном генеральском мундире и бравирует ею. «Тысячеискуссник» прозвал Оленина государь: всевозможные игры были одним из его тысячи искусств.
Вот и сейчас Оленин важно выступал впереди всех с большим луком в руке. Он любил обучать всех стрельбе из него. Радом с ним шла с колчаном стрел его младшая дочь Annette Оленина, короткостриженый после болезни шестилетний ангелочек. Уже в этом возрасте она подавала все признаки красоты необыкновенной, а сейчас, в коротенькой юбочке и с колчаном, с мальчишескими ужимками, походила на Амура.
— Константин Николаевич, пожалуйте с нами, — стали зазывать его, но Батюшков, сославшись на усталость, а на самом деле не увидев среди гостей Анны Фурман, ради которой он приехал, направился в дом.
Как он и ожидал, Аня была возле своей благодетельницы Елисаветы Марковны, лежавшей на широком диване посреди обширной гостиной. Вокруг хозяйки клубились гувернантки и наставники ее детей, французы и англичанки, дальние родственницы и воспитанницы, проживающие у нее, несколько подчиненных хозяина, давно уже обратившихся в домочадцев. Если не считать тех, кто ушел гулять с самим хозяином. Дом был русский, патриархальный, похожий на Ноев ковчег.
Он был влюблен в Анну Федоровну еще до нашествия двунадесять языцев, помнил о ней все эти годы, но память его тлела в глубине души, не возгораясь страстью. Лишь теперь, по приезде, он понял, какой он носил в душе пожар.
Пипинька всем нравился. Оленину, наверное, еще и потому, что был почти такого же маленького роста, как и он сам. Елисавете Марковне, потому что был поэт, а поэтов в доме самого большого дилетанта тогдашнего Петербурга просто боготворили. Не нравился он, кажется, лишь одной Анне Фурман, воспитаннице Елисаветы Марковны, но ее мнение можно было не принимать во внимание. Она была бедна, в девках засиделась, и от нее ожидали покорности, с коей она и принимала ухаживания Батюшкова, ожидая, когда же последует от него предложение. Все ждали этого предложения.
Он так летел к ней, а когда увидел, растерялся. Ему вдруг стало казаться, что заметна сыпь, из-за которой он старался не выезжать из дому, и он все трогал и трогал себя за шею, желая удостовериться, что чирьи надежно скрыты под воротником рубашки. Заметив его смущение, но не поняв его причины, хозяйка, избрав уместный предлог, почти приказала своей воспитаннице прогуляться с Батюшковым. С ними хотела увязаться старшая дочь Олениных, Варвара, но мать оставила ее с собой.
Едва они вышли в сад, как их внимание привлекли крики, раздававшиеся от бани, где в двух комнатках на чердаке проживал Иван Андреевич Крылов, баснописец и сослуживец Оленина, завсегдатай приютинской мызы.
Возле бани, выделенной ему под проживание, выстроенной в античном стиле с портиком и которую все теперь называли «крыловская кельюшка», стояла лазоревая карета, запряженная четверкой цугом с форейтором на правой уносной лошади. Два ливрейных лакея в синих сюртуках с малиновыми воротниками и обшлагами, с золотыми галунами на треугольных шляпах, соскочили с запяток, открыли дверцу с золоченым гербом и помогали выбираться из кареты престарелому графу Дмитрию Ивановичу Хвостову, прибывшему вслед за Батюшковым в Приютино. Маленький, сморщенный, сухонький старичок, потрясая густо напудренной головой, двинулся к Ивану Андреевичу. Крылов, в вечно грязной, заляпанной соусом и пятнами кофе рубахе, с мохрами, торчащими в разные стороны, похожий на хомяка, потревоженного возле своей норы, стоял на задних лапах на пороге бани под портиком и, воздевая руки к небу, кричал:
— Нет, нет и нет!
— Иван Андреевич, не обессудьте, — кряхтел граф, подбираясь к нему бочком и доставая из кармана светло-серого фрака листки. — Стихи легкие, как перышко голубя. «Ода соловью». То есть вам, несравненный Иван Андреевич!
— Мне? — удивился тот. — Не похож я на соловья. На старую курицу похож, а на соловья — нет!
— Это иносказание, — мягко пояснил ему граф Хвостов.
— Вроде того зубастого, что ли? — вскричал Иван Андреевич. — Не хочу!
— Какого зубастого? — не понял граф.
— Голубя вашего, с зубами… Тоже иносказание.
— Ну уж! А как еще сказать, что голубь перегрыз сеть?
— А он перегрыз?
— Перегрыз, сам видел, батюшка! Какое тут иносказание! Не стану же я, в самом деле, врать-то, не мальчик!
Со стороны понять их было трудно, но Батюшков с Анной улыбнулись, хорошо зная подоплеку их перебранки.
Граф досаждал всем своими стихами, он печатал их на свой счет на прекрасной веленевой бумаге и развозил по знакомым. За ним всегда ходил гайдук, а то и два, с корзиной стихов. В первую очередь он обеспечивал своей продукцией всех литераторов, которых уважал, а Крылова граф Хвостов уважал более остальных. Крылов ему намекал на голубя, который в стихах графа что-то перегрызал зубами, над этими строчками много смеялись в обществе.
— Стой на месте, — закричал Иван Андреевич, загораживаясь от графа. — Не подходи! У нас, братец, ежели ты опять привез стихи, теперь новое правило. Читаешь стих, покупай бутылку шампанского.
— Согласен, батюшка, — потер ручками граф, подгребая еще ближе и заключая Крылова в объятья. — Согласен на всё! Присядем-ка вот тут!
— За каждую строфу! — подчеркнул Крылов. — Целую бутылку!
— Отчего ж, можно и за каждую!
— Так ведь у тебя так каждый стих золотой будет!
— А он и есть золотой!
Крылов жалобно оглянулся, поняв, что сопротивление бессмысленно, и позвал к себе Батюшкова с Анной, но Анна спасла их:
— Я, Иван Андреевич, должна распорядиться на ферме насчет творога и сливок! А Константин Николаевич меня провожает…
Оленины на ферме держали семнадцать коров, целое стадо холмогорок, но молока на всех гостей порой не хватало.