Тайна Дантеса, или Пуговица Пушкина - Серена Витале
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Можно вздохнуть с облегчением: по крайней мере в октябре 1836 года Пушкин не мог быть рогоносцем. Как писал Геккерен к Нессельроде, Наталья Николаевна «никогда не забывала вполне[53] своих обязанностей», и, как Вяземский написал великому князю Михаилу Павловичу, она могла гордиться своей «в сущности, невинностью». Но парадоксальность ее вины, причина бедствия и заключается в этих «в сущности» и «никогда вполне». Она отказала Дантесу (вторично, как мы знаем, в какой-то степени, из ревности – к сестре Екатерине, к княжне Барятинской), но она не может и не будет останавливать восхитительную игру бледности и дрожи, томных взглядов и. приятных лестных пустячков, тайных признаков любви. «Не повредило бы, если бы ты смог создать впечатление, будто веришь, что отношения между нами гораздо более близкие, чем они есть… чтобы заставить ее увидеть, какими они должны быть, судя по тому, как она ведет себя со мной». Другими словами, любовь к Жоржу Дантесу, страх перед мужем, причудливое сочетание добродетели и чрезвычайной мелочности натуры заставили Натали действовать подобно allumeuse, провоцируя флирт. Она предложила молодому французу селедку и икру, но отказалась погасить горящую жажду, которую сама же возбудила.
Может появиться искушение теперь опустить занавес на все происходящее, где Любовь – во всех ее проявлениях, выражениях и отклонениях – сеяла только плевелы. Но это невозможно, поскольку Судьба уже начала свой неумолимый путь. Если бы только было возможно закрыть дверь зала суда, раз и навсегда разрешить проблему этого странного трио на скамье подсудимых, которые остались там с того самого трагического дня гибели Пушкина: пылкий офицер, беспечная красавица, сомнительный дипломат. Но, по крайней мере, одно из обвинений против барона Геккерена все еще требует дальнейшего исследования.
Вяземский – великому князю Михаилу Павловичу,
Петербург, 14 февраля 1837 года
«Как только были получены эти анонимные письма, он[54] заподозрил в их сочинении старого Геккерена и умер с этой уверенностью. Мы так никогда и не узнали, на чем было основано это предположение, и до самой смерти Пушкина считали его недопустимым. Только неожиданный случай дал ему впоследствии некоторую долю вероятности. Но так как на этот счет не существует никаких юридических доказательств, ни даже положительных оснований, то это предположение надо отдать на суд Божий, а не людской».
Какие мотивы могли быть у Геккерена? Едва ли мы первые, кто задает себе этот вопрос. Вот каков был ответ Анны Ахматовой: «Голландский посланник, желая разлучить Дантеса с Натальей Николаевной, был уверен, что «1е mari dune jalousie revoltante возмутительно ревнивый муж>», получив такое письмо, немедленно увезет жену из Петербурга, пошлет к матери в деревню (как в 1834 году) – куда угодно – и все мирно кончится. Оттого-то все дипломы были посланы друзьям Пушкина, а не врагам, которые, естественно, не могли увещевать поэта».
Меня это не убеждает. Конечно, проницательный посланник мог придумать менее запутанную хитрость для спасения Дантеса от Натальи Николаевны. Можно подумать, что он, будучи «расчетливым еще более, чем развратным», мог бы предугадать взрыв ярости Пушкина против Дантеса по получении дипломов рогоносца из многочисленных источников – даже если имя кавалергарда там не упоминалось. Ревность? Геккерен не производил впечатления человека, готового действовать сгоряча даже в ослеплении страстей или под влиянием мимолетной жажды мести. Но, прежде всего, рискнул бы он своей честью, карьерой, да и собственной жизнью (не говоря о жизни его приемного сына), используя бумагу, стиль, манеру изложения, которые могли бы легко привести к нему «с самого первого взгляда»? И смог бы он положиться на клятву молчания по крайней мере хотя бы еще одного человека? Помните, даже те, кто верит в его виновность, признают, что он не мог действовать один – его одиозный план требовал русского сообщника.
В свою собственную защиту и защиту Дантеса[55] Геккерен также задавался вопросом: «Cui prodest?» Он писал Нессельроде: «Мое имя было соединено с позорными анонимными письмами! В чьих интересах было воспользоваться таким оружием, достойным самого мерзкого убийцы, изрыгающим яд? В интересах моего сына, господина Пушкина, его жены? Я краснею даже от мысли задать такой вопрос. И на кого, как бы они ни были абсурдны, нацелены эти бесчестные инсинуации? На молодого человека, теперь стоящего перед угрозой смертной казни, в защиту которого мне запрещают поднять голос, поскольку его судьба целиком зависит от милосердия государя. Мог ли мой сын тогда быть автором этих писем? Еще раз, с какой целью? Использовать этот путь для воздействия на госпожу Пушкину, не оставив ей другого выбора, кроме как броситься в его объятья, погибнув в глазах света и будучи отвергнутой ее мужем?»
Да, многие утверждали, что именно для этой цели, хотя было ясно, что два подлых негодяя грубо просчитались. Но те, кто разделяет это убеждение, забывают о том, что Геккерен был опытным дипломатом. Пятнадцать лет работы в такой области научили его скрывать личные чувства и не давать им проявиться; он поднаторел в этом – ведь ему приходилось писать королям, министрам или государственным деятелям.
В двадцатом веке в секретном архиве Третьего отделения был найден документ, решительно реабилитирующий голландского посланника. Геккерен писал Дантесу:
«Если ты хочешь говорить об анонимном письме, я скажу тебе, что оно было запечатано красным сургучом. Сургуча мало, запечатано плохо. Печать довольно своеобразная, насколько я помню; а посреди этой формы А и множество эмблем вокруг А. Точно разглядеть эти эмблемы я не смог, так как, повторяю, запечатано было плохо. Помнится, что вокруг были знамена, пушки и т. п., но я не уверен. Помнится также, что они были с разных сторон, но в этом я тоже не уверен. Ради Бога, будь осторожен и за этими подробностями отсылай смело ко мне, потому что <сам> граф Нессельроде показал мне это письмо, которое написано на бумаге такого же формата, как и эта моя записка. Мадам де Н. и графиня Софи Б. шлют тебе свои лучшие пожелания. Обе они горячо интересуются нами. Да выяснится истина – это самое пламенное желание моего сердца. Твой душой и сердцем… Почему ты спрашиваешь обо всех этих подробностях? Доброй ночи, спи спокойно».
Другими словами, все, что Геккерен знал о злополучном «дипломе», – было экземпляром, который показал ему Нессельроде. Все же иногда еще задаются вопросом, а не мог ли посланник написать эту записку после смерти Пушкина (в наиболее трудное для него время) на всякий случай, если понадобятся доказательства его собственной невиновности. Тоже сомнительно: возможно ли, чтобы старая лиса не могла подготовить более существенного свидетельства в собственную защиту, чем поспешная и несколько бессвязная записка, в которой он открыто цитирует Нессельроде – его единственного и последнего защитника в России? В это трудно поверить, но есть и другие вопросы, на которые нет ответов. Когда была написана эта записка? Когда Дантес был под арестом и готовился к своей защите, как предполагает фраза «за этими подробностями отсылай смело ко мне»? Но мало вероятно, чтобы Дантес нуждался в какой-то информации относительно печати на «дипломах» в феврале 1837 года, так как он, по крайней мере, просматривал «экземпляр оскорбительного письма», который Соллогуб видел в руках Оливье д’Аршиака 17 ноября. Краткая записка Геккерена поэтому, похоже, относится к первой половине ноября 1836 года, когда записки и послания летали туда-сюда между казармами на Шпалерной улице и Невским проспектом. Но откуда в таком случае у Нессельроде один из «дипломов»? Он тоже получил экземпляр утром 4 ноября? Или какой-то друг или знакомый Пушкина был настолько проворен, что снабдил его одним экземпляром? Если так, то кто это сделал и почему? Этого мы никогда не узнаем. Но ничто не мешает нам поразмышлять о том, что некий чиновник Третьего отделения, возможно, натолкнулся на записку посланника в архиве много лет спустя и что фраза «граф Нессельроде показал мне это письмо» (торопливо расцененную без учета всего, что мы знаем сегодня) послужила основанием для подозрения, высказанного царем Александром II: «C’est Nesselrode».